«Хорошая жизнь, здоровая жизнь, – начал рассуждать художник Памфил, когда все уложились по лавкам, в синтепоновые, свежекупленные спальники. – Монастырская жизнь самая полезная для христианского организма. Вот только прение велико. И соблазны», – он заохал.
Гак позевал и сообщил, что степенный пузатый монах знает отца Савватия, и объяснил, что найти его очень просто.
«Потому что и люди здесь все простые, и каждый всех знает! – обрадовался Памфил продолжению темы. – Не то, что в миру…»
Он немного подумал и сообщил лично Додику:
«Вот еврею в монастыре все до фени. Никакого спасения».
Гак в темноте угрожающе засопел. Непонятно, что он думал о евреях вообще, но давать в обиду Цыпленка не собирался.
«Особенно тем, которые дров не кололи. Всегда так», – развивал тему Памфил.
Он неожиданно осерчал.
«Не, я понимаю, что он твой друг. Но, ты, Гаков, нянчишься… Вот мы все евреев баюкаем… Еще песенку ему спой… Все мы нянчимся! А страна… Страна в жопе!»
Памфил так разволновался, что вылез из спальника, и стал чиркать спичками. Гак угрюмо слушал. Памфил зажег свечку и продолжил свои разглагольствования.
«Все угасает… Самолеты вон падают каждый день… Кладбища разоряют… Утечка мозгов… Твои, между прочим, Давид, и текут…»
Памфил показал руками, как падают самолеты, и – волнообразными движениями – как утекают мозги.
Додик покивал, не понимая толком, какая связь между самолетами и мозгами, и куда же последние могут течь.
Памфил же, словно желая отвлечься от скорбных мыслей, и немного проветриться, подошел к узкому окошку, и открыл форточку.
«Во! – крикнул он слегка приглушенно. – Смотри, это не бес?»
Додик вздрогнул. Гак, обрадовавшись смене тяжелой еврейской темы, тоже соскочил на пол. Они стали вглядываться в темноту и рассуждать на пару.
«Ну, как-то дико неприятно смотреть… – объяснял Памфил. – Слушай, шевелится. Надо молитву, что ли, прочесть».
Видимо, от волнения, молитва у него не пошла. Додик тоже подошел к окошку, протиснулся под локтем Гака, и они стали смотреть все втроем. На полпути к огороду маячило нечто белое, отдаленно похожее на человека. Но на какого-то пушистого, безголового, и страшного.
Гак все же сумел внятным голосом прочесть «Отче наш». Памфил подпевал. Белая фигура не исчезала.
«Как же здесь может быть бес? – осмелился уточнить Додик. – В монастыре?»
«Э-э-э, – тоскливо протянул Гак. – Вокруг монастыря всегда нечистая сила копится, это известно».
«От зависти», – подтвердил Памфил, который, вероятно, в виду общей беды, слегка помягчел по отношению к евреям вообще или к Додику в частности.
В окно он уже не смотрел, а сел обратно на свою лавку, нюхнул воздух и задумчиво предположил:
«Может, нам чудится, может, капуста перебродила?»
«Может, это монах… ну, погулять вышел?» – в ответ высказался Гак.
«Такой мохнатый?»
Они еще так порассуждали минут двадцать. Додик, убедившись, что загадочная фигура, если и шевелится, то только чуть-чуть, и, на первый взгляд, к ним никакого интереса не проявляет, успокоился, и тоже вернулся на лавку. Он еще немного послушал спор, а потом плавно уснул, словно всю жизнь только и делал, что ночевал в монастырских кельях.
Наутро выяснилась постыдная правда: мохнатый бес предстал перед всеми троими как тулуп, наброшенный на старый пень.
«Во, монастырь! Довели страну… тулупы валяются…» – завел свое Памфил, а Гак помрачнел.
Ночное происшествие настроило всех на недоверчивый лад. Боясь заплутать, Гак повел их по словам степенного монаха столь осторожно, что они как раз и сбились с пути. Настолько, что пришлось даже ночевать в лесу. Памфил опять попрекал Додика желанием въехать в рай на христианском горбу, воспевал радость труда и в результате палатку ставили вместе, но целый час. Комары, не привыкшие к такой роскоши, кусали их жадно и торопливо. Лес вздыхал, словно грезил о чем-то прекрасном и далеком.