Наш дом – это отдельная история. Она твердит, что строила его для нас всех, для семьи, и кованые решетки заказала в память о давней поездке в Испанию, когда мы все действительно были счастливы. Но я уверена, что с самого начала мать задумывала избавиться от нас и соорудить памятник при жизни только себе, любимой. Своему чертову трудолюбию, которым она так кичится! Все, мол, своими руками заработала, смотрите, люди добрые, оказывается, можно! Торжество тупого труда. «Колхозница» Мухиной…

Меня она откровенно презирает за то, что не шустрю, как большая часть моего поколения, сделавшего из денег культ и смысл жизни, а не способ вознаграждения за труд. Это слово «труд», кажется, вообще скоро исчезнет из словарей, потому что все меньше остается людей, которые помнят его смысл. То, что я пишу, она не считает трудом. Хотя творчество – это единственное, в чем русские могут конкурировать со всем миром. Только ей этого не понять. Она и свою работу считает творческой! Иногда мне кажется, что мы говорим с ней на разных языках.

И так было с самого детства: она всегда пыталась говорить со мной, как с умственно отсталой, хотя я уже в два года все понимала во взрослой речи. Наверное, потому, что брат был младше меня, в сознании матери и я неизменно опускалась на его уровень. Меня бесило то, что она сюсюкает со мной, я требовала естественного уважения, а ей казалось, что я капризничаю.

Бабушка разговаривала со мной, как со взрослой. Точнее, она общалась сама с собой, и спорила, и даже кричала. У нее всегда находился невидимый собеседник, порой даже диктор на телеэкране. Ленька боялся бабушки до жути, отказывался ходить к ней в гости, тем более она никогда ничем нас не угощала, наоборот, ждала подношений. А мне было интересно, я ловила каждое слово. Она читала вслух стихи, чему я научилась у нее, поняв, как важен звук, его вибрация в воздухе. Имена и лики Цветаевой, Есенина (казалось бы, несовместимых!) сизыми тенями витали, сливаясь, вокруг ее прокуренного ложа. Замерев в уголке, я пропитывалась атмосферой квартиры, из которой мать выжила бабушку, оправдавшись перед собой и любопытствующими соседями, что важнее создать условия детям. За нами ей виделось будущее! А старуха, которой тогда было от силы лет пятьдесят, может и в психушке свой век дожить. Ведь совсем уже гусей гонит…

И я лишилась предмета обожания. Отцу тогда уже было не до меня, он углубился в поиски концепции нового театра. Рылся в книгах, бегал по друзьям… Мать же сводила наше общение только к быту. Ее непонимание доводило меня до того, что я начинала беситься: швыряла в стену фарфоровых слоников, которых она «обожала», выдавливала ей в туфли зубную пасту. Она приходила в ярость и тащила меня в бывшую бабушкину комнату, чтобы запереть, а я визжала, что когда-нибудь припомню ей это. И сама дурела от своего крика…

Наверное, тогда я и пристрастилась к одиночеству, болезненно втянулась в него, и это теперь так бесит мать. Того, что сама же впервые и закрыла меня, вынудив углубиться в себя, она уже не помнит.

Мы и теперь понимаем друг друга ничуть не лучше. Вернее, она-то для меня – раскрытая книга. Бульварный роман. А для нее то, что пишу я, – чудовищная тягомотина. Двусмысленное слово «писульки» звучало уже не раз. Она считает это блажью или болезнью, или затянувшимся детством, уж не знаю… Я по глазам вижу, как она пытается разгадать меня, понять, почему я осталась с ней. Ведь при всей ее глупости она не настолько тупа, чтобы не понять, что мы с ней – с разных планет.

Их поколение сорокалетних с лишком, бывших пионерок-комсомолок, отравлено всей этой чушью насчет того, чтобы «не было мучительно больно…» Только вот «бесцельно прожитые годы» мы с ними понимаем по-разному. Их муравьиное карабканье к однажды намеченным вершинам вызывает у меня желание со всего маха дать битой по ломким коленкам, чтобы раз и навсегда остановить это тупое движение.