Якоб забрался на бочку, забитую соленой сельдью, и принялся набивать трубку. После знаменитого Вельтенбургского разлома Дунай опять становился широким. Слева показался городок Кельхайм, мимо начали сновать тяжело нагруженные баржи, так близко от плота, что палач мог едва ли не дотянуться до них. В отдалении проплыл ялик, с которого доносилось пение скрипки, сопровождаемое звоном бубенчиков. Сразу за яликом тащился широченный плот, нагруженный известью, тисом и кирпичами. Он настолько осел под своим грузом, что на дощатую палубу то и дело накатывали волны. Посреди судна перед сколоченной наскоро хибаркой стоял плотогон и звонил в колокол каждый раз, когда в опасной близости от него проплывала какая-нибудь лодчонка.
Палач выпустил облачко дыма в синее, почти безоблачное летнее небо и попытался хотя бы несколько минут не думать о печальных событиях, послуживших поводом к путешествию. Шесть дней минуло с тех пор, как в Шонгау он получил письмо из далекого Регенсбурга. Послание это встревожило его гораздо сильнее, чем он хотел показать домочадцам. Его младшая сестра Элизабет, с давних лет жившая с мужем-цирюльником в имперском городе, тяжело заболела. В письме говорилось об опухоли в животе, ужасных болях и черных выделениях. В неразборчивых строках зять просил Куизля как можно скорее приехать в Регенсбург, так как не знал, долго ли еще сможет протянуть Элизабет. Тогда палач порылся в шкафу, сложил в мешок зверобой, мак и арнику и с первым же плотом отправился к устью Дуная. Как палачу, ему вообще-то запрещалось покидать город без разрешения совета, но Куизль на этот запрет наплевал. Пускай секретарь Лехнер его хоть четвертует по возвращении – жизнь сестры была для него важнее. Якоб не доверял ученым лекарям: они, скорее всего, стали бы пускать Элизабет кровь, пока та не побелеет, как утопленник. Если кто-то и может помочь его сестре, то только он сам, и никто другой.
Палач Шонгау убивал и лечил – и в том и в другом он достиг небывалых высот.
– Эй, здоровяк! Хлебнешь с нами?
Куизль встрепенулся и поднял глаза: один из плотогонов протягивал ему кружку. Якоб помотал головой и надвинул черную шляпу на лоб, чтобы не слепило солнце. Из-под широких полей виднелся лишь крючковатый нос, а под ним дымила длинная трубка. При этом Куизль незаметно наблюдал за попутчиками и плотогонами; они столпились среди ящиков, и каждый отпивал крепкой настойки, чтобы отвлечься от пережитого ужаса. Палач терзался в раздумьях; навязчивая мысль, словно назойливая мошка, кружила в его сознании. И в круговороте под скалой она лишь на некоторое время оставила его в покое.
С самого начала поездки Куизля не покидало чувство, что за ним наблюдают.
Ничего определенного палач сказать не мог. Он полагался лишь на свое чутье и многолетний опыт, который приобрел в бытность свою солдатом на Большой войне: между лопатками начинало вдруг едва ощутимо покалывать. Куизль понятия не имел, кто за ним следил и с какой целью, но зуд не проходил.
Якоб огляделся. Помимо двух монахов-францисканцев и монашки, в число пассажиров входили странствующие ремесленники и подмастерья, а также несколько небогатых купцов. Вместе с Куизлем набиралось чуть больше двадцати человек; все они разместились на пяти плотах, следовавших колонной один за другим. Отсюда по Дунаю всего за неделю можно было добраться до Вены, а за три недели – и до Черного моря. По ночам плоты привязывали у берегов, люди собирались вокруг костра, обменивались новостями или рассказывали о прошлых путешествиях и поездках. Один только Куизль никого не знал и поэтому сидел в стороне от всех, что шло ему лишь на пользу – все равно многих собравшихся он считал болтливыми дуралеями. Со своего места в отдалении от остальных палач каждый вечер наблюдал за мужчинами и женщинами, как они грелись возле костра, пили дешевое вино и поедали баранину. И каждый раз чувствовал на себе чей-то взгляд, неотрывно за ним следивший. Вот и теперь между лопаток у него чесалось так, словно под рубаху ему забрался особенно назойливый жук.