Почему я употребил это простонародное и не очень британское обращение? Керл – не юноша, а паренёк? Но мальчик на миг пришёл в чувство и вцепился в меня, пытаясь себя сдержать.

– Т-том.

– Знаю, – успокоил я, – Томас Чаттертон. Не говори пока, ладно? Не тужься.

– Т-ты так йу-ун.

– Молодой, почти как ты, ну да.

Во что бы то ни стало мы должны его развязать, думал я, это, вопреки суеверию, не сделает из Томаса наше с Гудбрандом подобие. Напротив, уменьшит то, что осталось от его смертного бытия.

И моего почти бессмертного.

Я прислонил свои губы к его рту (проклятый, невыносимый чесночный дух, вот уж тут легенда не соврала!) и стал с силой вдыхать внутрь насыщенный своей кровью воздух. Словно утопленнику. Где-то внутри меня – в лёгких, в печени? – лопались мелкие сосуды, во рту запахло гарью и железом, но это было неважно.

– Погоди, – сказал брат. – Ты сейчас до того себя вымотаешь, что сам ляжешь костьми.

Отстранил меня и начал делать то же, что я, но с куда бо́льшим успехом. Томас чуть обмяк и повис на наших руках, сердце забилось неторопливо и ровно, глаза прояснели.

– Ну, веди Ритуал, – Гуди высоко уложил мальчика на подушки и кивнул мне, чуть кривя губы.

Я набрал воздуха в израненную грудь.

– Это моя плата – задавать вопросы, Том, ты об этом знаешь, – сказал я. – И плата необременительная. Если ты собрался пойти на попятный, тебе только и надо было, что попросить. Почему?

– Теперь мне куда легче говорить, – он снова улыбнулся. – Об этом тоже. Сам виноват.

Он чуть закашлялся, но потом продолжил.

– Я… я пишу стихи. Хорошие, правда-правда. На старинный манер, как у мастера Макферсона в его «Песнях Оссиана». Меня крепко били за подлог. Что я прикрылся одним старым монахом. Но потом кое-как обошлось. Пришли небольшие деньги. Жить можно было и в нищете. Но… тут я в придачу заболел. Стыдной хворью.

– Люэс?

– Гонорея. Даже без весомой причины. Через чужую грязь, как малое дитя.

– Это ж чепуха, а не болезнь.

– Ну да, но я сломался. Верблюжья соломинка. Был жутко разозлён. Из-за этого проклятого трипака меня не взяли в плавание. Тогда и послал валентинку. Вы… сами по себе вы не смертельный диагноз.

Гудбранд из своего угла кивнул, подтверждая.

– И тут меня подучили, как враз избавиться от этой пакости. Во сне.

– Смесь белого мышьяка с лауданумом. Рискованное дело, если не знать верной пропорции, – подтвердил брат. – Легко было угадать и то, и другое по запаху.

– Если бы вышло… открыл бы на зов и отправил восвояси, немного потрепав языком. Я ведь такой жулик.

– Фальшивые дворянские грамоты? Стихи на псевдосредневековом?

– И они. И другие. Сами собой написались. «Я ухожу для неземных услад, Но вы – по смерти вы пойдете в ад».

– Кто – мы? Дирги?

– Нет. Вы добрые. Добрей олдерменов и врачей. Добрее Бога. Я как-то сказал: «Возможно, убивать себя и грешно, и неразумно, только это – благородное безумство души, которая тщится принять подобающую ей форму. А коли мы не помогаем обществу и от него не получаем помощи, то не наносим ему вреда, слагая с плеч бремя собственной жизни».

– Интересное дело. Ты хоть понимаешь, что выбрал длинную каменистую дорожку вместо короткой и ровной? В обеих половинах света – этого и того?

Вместо ответа Том тоже спросил:

– Я у тебя первый?

Отозваться на это можно было лишь одним образом.

Когда я вернул себе всё влитое в него с небольшой придачей и кое-как пришёл в себя, мальчик был уже мёртв. Он лежал на спине посреди скомканных и порванных листов, трухлявой мебели и горького дыма от потухшей свечи. В окне разгоралась розовоперстая заря, на устах цвела улыбка.