Программа-максимум – конечная битва мрака и света, греха и праведности; она будет долгой, стороны будут вести ее с невиданным ожесточением, чаша весов будет колебаться то в одну сторону, то в другую, словно Господь еще ничего не решил, а завершится она точно так, как описано в Откровении Иоанна Богослова, – Апокалипсисом. Катастрофа, которая постигнет человеческий род, будет столь страшна, что от прежней жизни не останется и обломков, не спасется никто и ничто.

Та прошлая жизнь была вместилищем греха – грех был в каждой ее поре, он пронизывал ее всю, всей ею владел, – теперь он гибнет вместе с ней. Гибнет и то, что люди считали добром, справедливостью, что они любили, во что верили, перед чем благоговели: на глазах матерей гибнут их дети, растерзанные дикими зверями, и дети видят, как те же звери терзают их матерей, а если кого-то, вняв мольбам, звери не тронули, его пожирает огонь – в общем, не остается ничего, гибнет даже вера в Бога.

Люди должны пройти через немыслимые страдания, иначе им не очиститься и не воскреснуть. Бедствия и горе должны свести их с ума, свести всех, до последнего человека, только тогда они наконец порвут с прошлой жизнью, откажутся от нее и их души освободятся. Мы будем так переполнены свободой, что как бы ни были малы способности любого из нас, он сделается гением и как гений откроется Богу. Впервые человек увидит Его истинное величие и красоту, совершенство созданного Им мира и, увидев, вернется к Господу. Да, все должно было быть именно так, – сказал Ифраимов. Он помолчал, а потом неожиданно закончил: – Ну вот, Алеша, кажется, я удовлетворил ваше любопытство…”

Мы как раз стояли около двери в его палату, он полуобнял меня и тут же – я даже не успел с ним попрощаться – ушел к себе.

***

Кроме одиннадцати человек из интерната, в отделении лежало еще пятеро необычных больных: из них трое молодые мужики, по всей видимости, солдаты, и, кажется, с черепно-мозговыми травмами – во всяком случае, память была ими потеряна полностью. Они считались тяжелыми, и кто-то из медсестер круглосуточно дежурил в их палате. Кстати, солдаты были сущим благословением для отделения.



Дело в том, что хотя Господь лишил их разума и памяти, плоть солдат была сильна необыкновенно, и вот три сестры, которые посменно дежурили в нашем корпусе и самовластно ими правили (Кронфельд разрывался между двумя отделениями и заглядывал к нам нечасто), прознав это, поделили солдат между собой, так что у каждой оказался свой любовник. Впервые в жизни я видел сразу трех женщин, которых постоянно хорошо удовлетворяли, и должен сказать, что радость, им дарованную, они возвращали сторицей. Пары были неутомимы, казалось, что в добавление к собственной им отданы и остатки наших жизней. Дни напролет, почти без отдыха из солдатской палаты слышались крики, стоны, всхлипывания мучающегося в радости тела. Иногда сестры оставались с солдатами все втроем и, возбуждая себя происходившим по соседству, устраивали нечто вроде турнира – чей любовник окажется сильнее. В такие дни даже наши бедные старики от вожделения едва не сходили с ума.

За своими избранниками сестры ухаживали с трогательной заботой – те не просто всегда лежали на свежем белье, но были умыты, побриты, аккуратно пострижены, часто даже надушены. Сестры, без сомнения, были в солдат влюблены, и этой любви мы обязаны тем, что, в отличие от нянечек, наши сестрички, закончив смену, никогда не спешили домой. Наоборот, им было здесь так хорошо, они были так тут счастливы, что искали любой предлог, чтобы задержаться. Они вообще любили отделение, любили и нас, больных, мы были свидетелями их радости, и они хотели, чтобы нам тоже было хорошо. В них была эта потребность, чтобы весь мир вокруг них радовался и ликовал, был таким же молодым, красивым, таким же полным страсти и любви, как они.