Но Капитолина (Капа) на его посулы не очень-то поддалась.

– Вот еще! Больно надо. Вот в костюмерши я бы пошла. Я безумно люблю шить. Наверное, я вся в отца. Он у меня сам ткацкие станки делает, а ткацкий станок – это такая красота. Все наши соседи по Одинцову только ахают. Вы, к примеру, знаете, что такое притужальник, вставленный в навой? А отец мой знает. Он все детали станка изготовляет своими руками и только одну, самую сложную… не помню, как называется… выписывает из Швеции. А, вспомнила… заказывает бердо – такой гребешок с дырочками для нитей. Он шьет на своих станках как настоящая швея. Нам ничего из одежды не приходится покупать. Экономия! И меня, бестолковую, научил шить. Выдрессировал, как мартышку. Однако я тут с вами разболталась – не в том смысле, что я вся разболтанная, а в том, что разговорилась. Посему здрасьте – в том смысле, что прощайте. Еще свидимся.

Капитолина церемонно попрощалась с ним за руку, тем самым подтверждая прочность их дружбы, и исчезла в соседнем купе. Оттуда она постучала ему в стенку, чтобы уведомить, что благополучно добралась до места. Он ответил ей таким же стуком, подтверждающим, что сигнал принят и должным образом расшифрован.

После этого она снова постучала, хотя сама не знала зачем. Ответного стука она не дождалась и подумала, что с его стороны это правильно: было бы глупо так без конца перестукиваться.

И еще подумала – без всякой связи с предыдущим, а просто потому, что держала эту мысль до поры наготове, чтобы высказать ее, когда останется одна и будет уверена, что никто ее не слышит и ей не помешает: «Надо же – умер сын. А он об этом так спокойно говорит».

Не менее приятные знакомства

После этого в проем наполовину открытой, отодвинутой вбок двери просунули головы двое ангельских голубков несколько порочного вида – он и она (его вихрастая голова выше, а ее гладко причесанная, с лимонным отливом гладко причесанных волос – ниже). Впрочем, порок (если это был именно он) их только красил, как иных красит невинность и добродетель, а иных ничего не красит, поскольку они безнадежно красивы или столь же безнадежно уродливы, что украшение к ним ничего бы не добавило и ничего не отняло.

По своей внешности она была ляля, как называли в те годы миниатюрных, хорошеньких, к тому же умеющих за собой следить женщин с известными претензиями. Вот и она, явно умеющая, одевалась так, словно сама себя обшивала, как самая модная портниха, или пользовалась неким каналом для не совсем легальных поставок модной одежды оттуда, из-за высокого бугра.

Следует пояснить, что бугор в брежневскую эпоху – это, с одной стороны, начальник среднего звена, а с другой – некий прообраз заграницы, рисовавшейся как возвышение над совком. Таким образом, совок и бугор явно соперничали, одолевал же все-таки бугор, поскольку он был не только выше, но и дальше, а далекое тогда казалось куда более заманчивым, чем близкое, совковое – то, во что заметают мусор.

(Впрочем, эти оттенки словоупотребления сейчас, с наступлением двадцать первого века, сглаживаются и стираются, поскольку тонкие различия в значении слов вытеснила официально дозволенная грубая брань – не только на стенках сортира, но и на сцене театра или голубом (очередная двусмысленность) экране телевидения.

Словом, сортир стал чем-то вроде национальной идеи, а сортирное очко – окном в Европу, прорубленным для того, чтобы оттуда черпаком вылавливать удушающие нас своим гнилостным запахом санкции.

Так мы и живем, утратив оттенки, утрата же подобного рода приводит к удручающей обыденности и повседневности – в том числе и литературной. И я пишу свой роман, чтобы эту повседневность хотя бы отчасти превозмочь, вырваться из нее к неведомым горизонтам, как дневной поезд вырывается за пределы вокзала и мчится навстречу разлитому по небу вишневому соку – полыхающему зареву солнца.)