Нрава была невиданно беспокойного. Без движения вне дома ни одного мгновения. Иду или стою, она вокруг меня как вьюн. В трамвае, троллейбусе постоянная беготня по салону из одного конца в другой либо из простого любопытства, либо в поисках знакомых. Их она, кажется, знала всех, с кем хоть раз бы мы встречались, причем каждому знакомому искренне радовалась. Узнавала только на близком расстоянии и потому явно расстраивалась, когда, подбежав, обнаруживала ошибку.

Привязана ко мне была до самозабвения, 5 – 10 метров – максимальное удаление, которое она могла себе позволить даже при длительной прогулке. По той же причине в воду за мной бросалась немедленно при любой погоде, начиная с полуторамесячного возраста. Тогда же она разделила всю одежду, обувь и прочие предметы на «наши» с ней и «не наши». Последние ей, как говорят, были до лампочки. Наши, особенно мои, были священны, и она никому из домашних не позволяла к ним не только прикасаться, но даже подходить близко. К особо охраняемым относились походные вещи. Туда, за дверь, где они висели, она бежала немедленно, как только устанавливала факт чьей-либо попытки к ним приблизиться. В крайнем случае отслеживала движение в их направлении и прекращала его, лишь убедившись доподлинно в предвзятости своих ожиданий. Однако вне дома, если я и наши вещи разделялись, то она оставляла их и бросалась за мной, как за объектом более для нее важным.

Любопытно было наблюдать за ее поведением по случаю какого-либо ее собачьего проступка. При малейшем сигнале о твоей ею неудовлетворенности, который она порой и улавливала-то лишь благодаря чисто собачьей чуткости, забиралась под диван или кровать и тихо там сидела, несмотря ни на какие уговоры. Вылазила она оттуда лишь после того, как по той же собачьей способности доподлинно устанавливала, что ты окончательно и бесповоротно перешел в миролюбивое состояние, настроен на всепрощение, умиление ее понятливостью и даже готов ее приласкать, погладить и, может, лишь слегка при этом пожурить.

Мои многократные попытки приказать Альке что-либо против ее «настроя» оказывались безуспешными: выдержки ей хватало на три минуты, не больше, исключая разве упомянутое сидение под диваном. Она была абсолютно необучаемой собакой, знала только то, что было в ней от природы. Лезла, например, ко всем незнакомым людям, но стоило человеку протянуть к ней руку самому, как немедля скалила зубы. Прекращала скалиться и рычать только по моему непрерывному напоминанию ей о недопустимости подобного поведения. Стоило мне остановить свои угрозы, тут же начинались ее. Не признавала команд, отданных ради команды, но зато всё, что по делу, выполняла точно и с большой понятливостью. Команду «остановиться» могла проигнорировать, если требование являлось следствием лишь одного моего пустого желания, и, наоборот, выполнить немедля, если это надо было сделать из-за какой-либо впереди опасности, ямы, идущей машины и т. д. Не мог ее отучить бросаться за мной в воду, охранять «наши вещи» дома, рычать при этом на домашних и, наоборот, приучить сидеть возле вещей вне дома, оставаться на месте при моем удалении, приносить хотя бы что-нибудь по моей просьбе.

Единственное, кажется, чему я ее обучил и очень быстро, так это отправлять свои физиологические потребности на постеленную мною для того клеенку на полу балкона. И то, думаю, только из-за собачьего ее желания не доставлять мне излишней заботы по ее каждодневному выводу на двор, а может, из осознания, что это не менее выгодно и удобно для нее самой.

В пятнадцать ее лет я почувствовал что-то с ней неладное и повел к ветеринару. Тот, осмотрев ее, задал неожиданный для меня вопрос: