Позже мы узнали, что друзья Дилана придумывали похожие объяснения для событий, развернувшихся вокруг них. Никто из них не мог предположить, что он участвовал во всем добровольно. Никто из нас не знал, насколько он был вовлечен в эти события на самом деле – всю глубину его ярости, отчуждения и отчаяния. Это стало известно только много месяцев спустя. И даже тогда многие из нас старались совместить человека, которого мы знали и любили, с тем, что он сделал в тот день.

Мы стояли там, на подъездной аллее, в подвешенном состоянии. Прошедшие часы были отмечены только нашим беспомощным замешательством, когда мы колебались от надежды к отчаянию. Телефон звонил снова, снова и снова. Затем стеклянная наружная дверь нашего дома еще раз отворилась, и на этот раз я услышала звук телевизора, который Том оставил включенным в нашей спальне, эхом отражающийся от стен пустой комнаты. Журналист из местной телекомпании новостей вел репортаж с площадки около школы Колумбайн Хай. Я услышала, как он говорит, что по последним сообщениям число погибших достигло двадцати пяти человек.

Как и все матери в Литтлтоне, я молилась за спасение своего сына. Но когда я услышала, что репортер говорит о двадцати пяти погибших, моя молитва стала другой. Если Дилан вовлечен в убийство людей, он должен остановиться. Для меня как для матери это была самая трудная молитва, которую я когда-либо произносила в тишине своих мыслей, но в то мгновение я осознала, что величайшая милость, о которой я могу молить, это не спасение моего сына, а его смерть.

Глава 2. Осколки стекла

Пока полдень превращался в сумерки, а сумерки – в темноту, я постепенно рассталась с моей последней надеждой на то, что Дилан вдруг появится на подъездной аллее в своем побитом старом черном BMW, который он починил вместе с отцом, будет смеяться и спрашивать, что у нас сегодня на ужин.

Позже в этот же день я зажала в углу одного спецназовца из команды SWAT и напрямую спросила его:

– Мой сын мертв?

– Да, – ответил он.

Как только он это произнес, я поняла то, что уже знала: это действительно так.

– Как он умер? – задала я вопрос. Мне казалось важным узнать это.

Убил ли Дилана полицейский или один из стрелков? Покончил ли он с собой? Я надеялась на это. По крайней мере, если бы Дилан совершил самоубийство, я бы знала, что он хотел умереть. Позже мне придется пожалеть об этом желании так горько, как я никогда ни о чем не жалела.

Спецназовец из SWAT покачал головой.

– Я не знаю, – сказал он, а потом ушел, оставив меня одну.


Может показаться странным, что все мои мысли и чувства были так однозначно сосредоточены на Дилане – на его безопасности, а позже – на факте его смерти. Но моя обязанность – говорить правду до той степени, какую позволит моя память, даже если правда плохо отразится на мне. А правда в том, что все мои мысли были с моим сыном.

В середине дне я начала понимать, что Дилана подозревают в том, что он стрелял в людей, но вначале я просто автоматически отметила этот факт. Я была убеждена, что Дилан не может отнять ничью жизнь. Я начинала принимать, что физически он присутствовал во время стрельбы, но Дилан за всю свою жизнь никогда не причинил боль ни одному живому существу, и в своем сердце я знала, что он не может никого убить. Конечно, я была не права и по поводу этого, и по поводу многих других вещей. Но в то время я была в этом уверена.

Итак, в первые часы и даже дни после трагедии я не думала о ее жертвах или о страдании их любимых и друзей. Так же, как наши тела испытывают шок, когда мы получаем серьезную физическую травму – мы все слышали истории о солдатах на поле боя, которые бежали многие мили, не подозревая о страшных ранах, – то же явление происходит и при тяжелых психологических травмах. Механизм, защищающий наш здравый рассудок и душевное равновесие, отсекает все и оставляет только то, что мы можем принять, понемногу за один раз. Это защитный механизм, поразительный по своей силе, направленной как на то, чтобы укрывать факты, так и на то, чтобы их искажать.