30 сентября.

Горло ничего, слава богу. Гуляли. На гумно Андрея С. – там молотьба. А. Пальчиков в очках черных в кожаном футляре подает, серо-бурая борода, темна по окраинам на щеках (как… – «неразборчиво» – как многие старики), бабы одно и то же: "что гуляете, идите к нам солому тресты". По деревне к лесу. День летний. Поразил осинник на мысу – совершенно оранжевый, и так выделилось каждое дерево и выпуклость бугра, и до неприятности похоже на гигантского ужа. Извив тропинки по бугру. Поразителен и осинник в лощине в начале леса, такой же. Все, весь лес необыкновенно сух, шуршит, и непередаваемо прекрасный западе подожженных сушью, солнцем листьев. Блеклая трава засыпана листвой, дубовая листва коричневая на опушке, – дубы все шуршат, все бронзово-коричневые. Говорил, как ничтожно искусство! Поразила декларация правительства, начало: анархия разлилась от Корнилова! О негодяи! И все эти Кишкины, Малянтовичи! Ужасны и зверства и низость мужиков, легендарны.


1 октября.

Утром вышел – как все бедно стало: сад, солнце, бледное небо. Потом день превосходный. Ездили с Колей к Победимовым.

И снова мука! Лес поражает. Как он в два дня изменился: весь желто порыжел (такой издали). Вдали за Щербачевкой шапка леска буро-лиловата, точно мех какой на звере облезает. А какой лес по скату лощины! Сухая золотая краска стерта с коричневой, кленоватой.


2 октября.

Проснулся в шесть. Лежал час. Душа подавлена. Юлий, думы о том, что, может, скоро опустеет совсем мир для меня – и где прежнее – беспечность, надежда на жизнь всего существа! И на что все! И еще – совсем отупела, пуста душа, нечего сказать, не пишу ничего, пытаюсь – ремесло, и даже жалкое, мертвое.

Вчера воззвание Брешко-Брешковской [114] к молодежи – «идите, учите народ!».

Ночью гулял – опять все осыпано бриллиантами сквозь голые ветви. Григорий идет от кума – "пять бутылочек на двоих выпили". "И ты не выпивши?" – "Да нет, ведь я ее чаем гоню…"

Нынче еще беднее утро, хотя прелестное и свежее, бодрое. Уже на кленах на валу на немногих и местами желтая, еще густая листва.


3 октября.

Вчера в три часа с Колей в Осиновые Дворы.

Скородное издали – какой-то рыже-бурый медведь. Ехали через Ремерский лес. Дубки все бронзовые. Сквозь него изумительный пруд, в одном месте в зеркало льется отражение совершенно золотое какого-то склоненного деревца. Караулка, собачонка так зла, что вся шерсть дыбом, – знакомая; выскочил тот старик, радостно-шальной, торопливый, бестолковый, что видел в Скородном. Федор Митрофаныч, конечно, солгал, что у Ваньки отняли ружья, был скандал, он стрелял уток барских на пруде возле этой караулки, но не отняли. "Как ты попал сюда?" – "Позвольте, сейчас…" Страшно-радостно и таинственно: "Поросенка пошел куплять, у Борис Борисыча… Борис Борисыч отвечает…" (вместо "говорит" и очень часто не кстати: хотя). Были в Польском (деревушке). Два совершенно синих пруда – сзади нас, как въезжали на гору – предвечернее солнце. Поразили живописность и уединение Логофетовой усадьбы. Сад, да и ближе деревья – главное рыже-бронзовое, бронзовое. Наше родовое. Охватила мысль купить. Стекла горят серебряной слюдой, луч«езарными» звездами в доме, издали. В Осиновых Дворах два мужика: один рыжий, нос картошкой, ласково-лучистый, профессор, другой – поразил: IV «?» в., Борис Годунов, крупность носа, губ, толстых ноздрей, профиль почти грозно-грубый, черные грубые волосы, под шапкой смешаны с серебром. Должно быть, древние люди, правда, не те были. Какое ничтожество и мелкость черт у ребят молодых! Говорили эти мужики, что они про новый строй смутно знают. Да и откуда? Всю жизнь видели только Осиновые Дворы! И не может интересов«аться» другим и своим государством. Как возможно народоправство, если нет знания своего государства, ощущения его, – русской земли, а не своей только десятины!