Казаки сказали мне: «Как здесь весело», – и действительно было весело, не то что у нас в неприветливых фанзах, провонявших от скученного во дворах навоза, невылазной грязи улиц, никогда не просыхавших; не раз приходилось кавалеристам позавидовать чистоте бивачного расположения пехоты. Уже стемнело, мы проходили мимо других биваков, горели костры, везде были слышны песни. Вдруг послышался топот лошадей, и мимо нас проехала коляска, запряженная парою рослых лошадей; в ней сидели два артиллерийских офицера. Давно я ничего подобного не видал, мы как будто попали на другую планету, более культурную и счастливую. Но чему я более всего позавидовал, это было существование телеграфа, посредством которого можно было беспрепятственно переговариваться с внешним миром. Без четверти девять мы пришли в Ляншангуан, издали еще мы видели многочисленные огни большего расположения войск.
Внутри обширного двора за длинными столами, освещенными садовыми фонарями, сидели за ужином граф Келлер и человек двадцать его штаба, уполномоченных Красного Креста и гостей, прибывших с донесениями офицеров. Милый хозяин и все ужинавшие меня приняли радушно; я обошел стол кругом, пожимая всем руки, и уселся между Келлером и его симпатичным начальником штаба, полковником Орановским. Пока комендант отряда граф Комаровский меня кормил, а Келлер подливал вина, на меня сыпались вопросы о нашем житье-бытье, о действиях нашего отряда. Я отвечал сдержанно, не входя в подробности, и передавал о делах так, как они были сообщены официально в донесениях командующему армией. Меня подняли на смех; оказалось, что было известно до мельчайших подробностей все, что у нас происходило, но никто не настаивал, поняв, что я об этом говорить не желал. Проболтали мы очень весело и разошлись довольно рано, так как завтра в 7 часов утра Келлер уехал осматривать передовую позицию. Федор приготовил мне постель-мешок в палатке Келлера, он до сих пор не исправился: постель была так разложена, что в нее нельзя было влезть. У нас с Келлером была задушевная беседа. Не знал я тогда, что мы больше не увидимся; мы легли спать, но долго еще разговаривали; казалось, что никогда не хватит времени высказать все, что у нас было на душе.
24 мая. Келлер разбудил меня своим милым веселым смехом. По-прежнему пили вместе какао и ели яйца всмятку. Приведенные из России лошади мне очень понравились, в особенности кабардинец, купленный в конвое у подъесаула Федюшкина; недурен также Карабах, уступленный мне бароном Ф. Мейендорфом, но он немного тяжел, и у него был малый шаг, что очень утомительно в походе с казаками, идущими широким шагом верст по 6–7 в час. Когда я покупал этих лошадей, одну в Петербурге, другую в Москве, они мне показались чуть ли не росту пони в сравнении с моими гунтерами, на которых я охотился на лисиц в окрестностях
Рима, а здесь, привыкши уже к забайкальским и монгольским маштачкам, они казались рослыми. В память кабардинца, славно прослужившего мне в Турецкую кампанию, я назвал его Джигитом, а Карабаха назвал Али в честь моего парадера[50] в Конной гвардии.
Когда Келлер и я прощались в этот раз, мы были еще более взволнованы, чем при прощании в Ляндансяне; было ли это предчувствие, что мы на этом свете более не увидимся?
Келлер уехал, а я пошел в лавку купить запасы провизии, которые у меня истощились: сахару, рису, консервированного масла, коньяку и карамели. Не я один, почти все офицеры ощущали потребность сладкого: при появлении маркитанта у него в первый же день скупались конфеты, карамели и леденцы, вероятно, это было требованием организма.