– У тебя осталось пять недель.

Я вешаю трубку, сердце колотится, горло пересохло, руки дрожат: я ни за что не сумею!

Сегодня я снова взялся за редактирование «Мести и прощения». К превеликому моему удивлению, получается хорошо. И – что самое удивительное – я прекрасно себя чувствую этим вечером.

* * *

Работа спасает.

Она всегда вытаскивала меня из трясины моих задвигов.

Никто не знает этого лучше Брюно – он наблюдает за мной уже тридцать лет.

Уж не он ли заставил Сципиона позвонить?

* * *

Я не одинок, когда пишу, потому что живу с персонажами моей истории.

Когда я пишу, не боюсь сбиться с пути, потому что иду по дороге, которую сам же и описываю.

Когда я пишу, не лавирую – подчиняюсь приказам книги.

Когда я пишу, затыкаю рот своему эго и весь превращаюсь во внимание к тому, чем сам не являюсь.

* * *

– Вы не получали известий от матери после ее смерти?

Я прикрываю глаза и застываю, чтобы скрыть досаду.

– Нет.

– А моя присылает весточку. Хотите, расскажу?

Не дожидаясь ответа, собеседник повествует о сорвавшейся со стены картине, книге, открывшейся на нужной странице, любимой песне, вдруг зазвучавшей по радио. Он говорит и говорит, не догадываясь, что делает мне больно. Я перестаю слушать – ненавижу подобные откровения.

Честно говоря, я просто киплю от злости.

Мама не только ни разу не подала мне признаков своего присутствия, она не сочла нужным «просигнализировать» о своем уходе! На неделе, когда она умерла, я ничего не почувствовал и не понял.

Это обстоятельство почти так же страшно, как мамина смерть: я думал, что мы связаны теснее.

* * *

Какой-то мудрец сказал, что уверены мы можем быть лишь в неизбежности смерти.

Но я не знаю, из чего состоит смерть. И не хочу слушать ничьих объяснений, ибо одинаково боюсь того, кто сулит мне небытие, и того, кто сулит райское блаженство.

Получается, что уверен я в одной-единственной – неопределенной – вещи.

* * *

Истинная мудрость состоит в приручении неопределенности.

* * *

У меня есть вера.

Ни одно из убеждений не способно дать мне знание о потустороннем. Но я выращиваю веру. Веру в тайну нашего существования. Нашей жизни. И нашей смерти.

Жизнь была дивной неожиданностью, смерть будет чудной неожиданностью. В каком порядке? Понятия не имею!

Дидье Декуэн[8] – он верующий, как и я, – спрашивает:

– Вера помогает тебе справиться с горем по матери?

– Ни на грамм.

– Мне тоже.

Мы долго молча смотрели друг другу в глаза, по-братски обнажив души. Тоска по любимому существу обречена терзать нас на этой земле.

* * *

В ее отсутствии столько присутствия!

* * *

В кабинете Даниэль протягивает мне вырезку из газеты. Статья называется «Скончалась мать драматурга Эрика-Эмманюэля Шмитта».

Я разваливаюсь на куски. Ее снова убили у меня на глазах.

Даниэль напуган моей реакцией. Он уговаривает:

– Прочти статью. Написана очень доброжелательно и сочувственно!

Я рыдаю, не решаясь выпустить наружу бьющуюся в клетке черепа детскую мысль: «Отдал бы всю свою известность, только бы она жила…»

* * *

Она всегда на расстоянии чувствовала, что мне плохо. Как и я. Мы притягивались. Беззвучно звали друг друга.

Я должен был почувствовать ее смерть!

Я не понимаю… Потеря зрения и слуха ставит под сомнение мою теорию нашей любви.

Неужели это была иллюзия?

* * *

После маминого ухода у меня разболелась правая нога, и я за несколько дней превратился в инвалида. Двигаюсь с трудом; перехожу из сидячего положения в стоячее с опаской и всеми возможными предосторожностями, а ночью ворочаюсь, безуспешно ищу наименее болезненную позу.

Мой врач Ален Г. назначает мне кучу анализов и тестов, посылает на консультацию к светилу и добавляет огорченно: