Рассказывала, как со свадьбой ездила. Немцы свадебные поезда разрешали. Тут и жених с невестой, и поезжане[157], и поп, на сто километров в немецкое расположение проехали, останавливались в селах, крестьяне давали хлеб, все, что могли.

Рядом со мной Люся, хорошенькая двадцатилетняя девушка, своим высоким лбом вызывавшая в моем воображении воспоминания о портретах Возрождения.

Еще две пожилые женщины из мещан. Это единственный класс, который даже в блокаду не голодал. В последний вечер я спрашиваю Нину, есть ли у них в деревне колдуны. «Колдунов у нас нету, а ведьм много». И пошли рассказы. Все приняли участие и наперебой рассказывали случаи, очевидцами которых были или сами, или их близкие родные. Дедушка Нины, когда был еще молодым, только что женился, и поссорились они с женой, подрались. Он ушел из дому, пошел в соседнюю деревню на гульбу (посиделки). «Вот идет он ночью домой и видит: на него катится каток, так сам и катится. Он понял, что это ведьма. С ним была палка и веревка. Он избил этот каток, продел веревку в дырку для оси и принес домой. Принес и привязал к ножке стола. А столы у нас крепкие, один угол прибит. Вот привязал и спать пошел, а жена уж спала. Наутро встают они, приходят и видят: у стола лежит женщина, к столу привязана. Один конец веревки изо рта торчит, а другой из задницы».

«А вот еще, это уж на моих глазах было, – говорит Нина. – Рядом с нами жила Настя, ведьма была. И как 12 часов, так ей надо что-нибудь сделать. И сделала она в ржаном поле залом круглый[158]. Наутро пришли колхозницы жать. А поле здесь было маленькое, они и говорят ведьминой дочке: ты жни здесь, а мы на большое поле пойдем. Она ничего про залом-то не знала, сжала участок и вместе с заломом. И заболели у нее сразу руки, сгнило мясо до кости. Мать ничем помочь не может, она в Бога не верует, а в черта, ну а черт здесь помочь не может. Еле нашли такую бабушку, заговорила ей руки, и все прошло». У Ани бабка отца вылечила. «Ехали отец с матерью из Острова, переезжали мост; отец спрыгнул с телеги, упал и встать не может. Переломил ногу. Еле втащила жена его на телегу, привезла домой, и стали его по докторам возить, ничего не помогает. Посоветовали ей за тетей Сашкой съездить. “Да у тебя доспех”[159], – сказала та. И вот ночью повезла она его на тот самый мост, раздела догола и положила на то самое место, где он упал. Обвела вокруг него круг и что-то приговаривала. После этого он встал, сам сел на телегу, все как рукой сняло». Много еще рассказывали и про домовых, которые заплетают лошадям гривы. Я тоже рассказала о ярославских ведьмах, тут все наперебой стали подтверждать, как всем известное, что для того, чтобы ведьма могла умереть, надо в потолке дыру прорубить. «У нас, – сказала партийная Аня, – не прорубают, а три половицы в потолке снимают». Я наслаждалась. Есть еще порох в пороховницах, есть еще свежесть в народе; 30 лет насильственного атеизма, внедрения всеми способами газетного штампа не тронули народную душу, не вытравили ни верований, ни суеверий. Какое счастье. Я была как на празднике.

А жизнь моя далеко не праздник. Перепишу мои заметки в больнице: 27 июля. Светлый вечер. Сижу на террасе третьего этажа, где моя палата. Кругом парк. За деревьями поблескивает вода Кронверка[160], выше на голубом небе шпиль Петропавловской колокольни, крест и летящий ангел[161]. Облачка, освещенные закатным солнцем, напоминают мурильевских мадонн. Реют ласточки. Стараюсь ни о чем не думать, потому что мысли могут быть только печальные.

Я совершенно одинока, помощи мне ждать неоткуда. Выйду из больницы (сейчас у меня 60 рублей, остаток от 300, взятых в кассе взаимопомощи Союза писателей), будет ли работа, не знаю, верней, что нет. Достанет ли Никита мне перевод в Москве – скорей всего, что нет. И вот, проработав 30 лет, у меня единственная перспектива, когда распродам последнюю мебель, проситься в Дом инвалидов.