В течение часа гости были всецело заняты едой, перебрасываясь лишь незначительными замечаниями. Мне, правда, удалось завести довольно интересный разговор по-немецки с фрау Шахт. После обеда все чинно перешли в гостиную и, разбившись на небольшие группы, обменивались новостями, а без четверти двенадцать пришли музыканты, чтобы дать концерт для собравшихся. К этому времени я почувствовал себя так плохо, что мне пришлось извиниться и уехать домой, хотя, к сожалению, я не догадался предупредить хозяев, что встал с постели, чтобы присутствовать на этом обеде. Хозяева, кажется, немного обиделись, но другого выхода у меня не было. Мы ушли как раз в тот момент, когда гости направились в концертный зал. Итак, демократическая Франция сегодня показала себя во всем блеске перед автократической Германией.

Воскресенье, 5 ноября. Прибыли два новых сотрудника посольства: Джон Уайт – сын знаменитого республиканца Генри Уайта, бывшего в свое время членом вильсоновской делегации на Парижской конференции 1918–1919 годов, и Орме Уилсон – родственник Пирпонта Моффата, чиновника государственного департамента. Один из них назначен на должность советника посольства, другой – на должность второго секретаря. Оба показались мне неплохими людьми, хотя Уайт выглядит слишком англизированно и говорит с явным гарвардско-оксфордским акцентом.

Четверг, 16 ноября. Сегодня вечером мы обедали вместе с Ялмаром Шахтом, швейцарским посланником и Августом Дином – знаменитым владельцем селитровых заводов, с которым я познакомился на одном из приемов несколько дней назад. Может быть, из-за того, что нам пришлось уйти слишком скоро, наша беседа так и не успела стать интересной. Доктор Шахт в довольно решительных словах заявил, что мои выступления в Германии принесли стране большую пользу. Мне было не совсем ясно, что именно он хотел этим сказать, разве только он намекал на то обстоятельство, что мои заявления укрепили его позиции в кабинете. Публично он клянется в верности Гитлеру и в то же время уверяет меня, что стоит за либеральную торговую политику, даже за свободу торговли, т. е. именно за то, что канцлер, судя по его устным и письменным заявлениям, с такой яростью предает анафеме. Дин говорил мало. Он, насколько мне известно, ведет себя, как и следует руководителю крупного треста, неизменно рассчитывающему на правительственную помощь и отказывающемуся платить налоги, соразмерные получаемым прибылям.

Суббота, 18 ноября. Сегодня утром ко мне заехал доктор Мендельсон-Бартольди – крупный юрист-международник и профессор Гамбургского университета, уволенный недавно из-за того, что его дед был евреем, хотя сам он был крещен и считается христианином. Он рассказал мне, что этим летом посетил международную ярмарку в Чикаго и Чикагский университет, где прочел ряд лекций с очень большим успехом, как мне это было уже известно и из других источников. Он уходит из университета с 1 января 1934 года. Зная, какой известностью он пользуется в Соединенных Штатах и Англии, я не могу понять, как гитлеровское правительство решилось уволить его. Он произвел впечатление компетентного и весьма почтенного человека. После его ухода я продиктовал письмо в институт Карнеги в Нью-Йорке с просьбой ассигновать доктору Мендельсону-Бартольди сумму, равную его двухгодичному содержанию, в надежде, что германский министр просвещения Бернгард Руст сумеет добиться его восстановления на работе.

Воскресенье, 19 ноября. Два месяца назад я дал согласие выступить с лекцией о Мартине Лютере на собрании Германо-американской церковной ассоциации. В то время я еще не знал, что правительство намеревается объявить один из дней ноября Днем Лютера и отметить его, в частности, организацией публичных выступлений высокопоставленных государственных деятелей о великом реформаторе. Я назвал 19 ноября как наиболее удобную для себя дату. Но случилось так, что еще в октябре правительство решило провести 15 ноября кампанию в поддержку решения о выходе Германии из Лиги наций, а следующее воскресенье, т. е. 19 ноября, объявить Днем Лютера. По этой причине я очутился в весьма неловком положении, так как мое выступление приобретало теперь полуофициальный характер. Однако было уже поздно менять что-либо.