– Врун, – возмущалась я. – Прекрасно же знаешь, о чем я говорю!
– Ей-богу нет, ну, объясни!
Объяснить это было невозможно, я с таким трудом воспринимала говоренное им, потому что мысль моя то и дело ускользала, я думала о том, что вот мы сидим у машины, и всем, вроде, кажется, что заняты делом, и на каком-то уровне так оно и есть, – обсуждаем программу, и все же мы заняты совсем не этим: он смотрит, будто говорит: – Надо же, какая, и откуда это ты такая?…и я на него: – Да, такая. А что тебе до меня? – А он потом не признавался, и ведь он никогда не лгал, значит, или я по-бабьи выдумала этот особенный взгляд, или все-таки что-то сидело в Саше подсознательно, и я почуяла и пошла в атаку.
Я вспоминаю, как увидела его в этой комнате, когда мы с Мариной впервые приехали на работу после распределения. Он сидел на корточках здесь же, у синхронометра, а потом, не видя еще, ужасно громко заорал: – Шура! Тяни за синий! – они протягивали с улицы кабели, подключали машину. Потом он обернулся, увидел Марину и меня, смутился – и был он в рваных ватных штанах и ватнике – погода стояла холодная, противная, дождь со снегом. – Здравствуйте, – сказал он. – Вы к нам в сектор работать, да? Молодые специалистки? Отлично! – Что отлично? – принялась сходу Марина. – Что молодые, или что специалистки? – Что к нам в сектор, конечно! – вылез тут же из-за машины во все свои прекрасные рост и стать Анатолий Борисович Федоренко, с удовольствием рассматривая Марину, и я сразу обрадовалась его выходу, обрадовалась, что Марина моментально переключилась на несомненно интересного мужчину Анатолия Борисовича, и удивилась этой своей радости, потому что давно уже мне тогда не приходили в голову никакие мысли в этом плане, совсем иные были проблемы с Федькой.
Когда я окончила институт, Федьке было пять лет. Моя личная жизнь в институте развернулась и свернулась необыкновенно быстро – мы познакомились на картошке, Алик играл на гитаре, яростно пел. Все было необыкновенно, то, что рядом нет мамы, и я, если захочу, могу сидеть у костра все ночь напролет, близкие, словно южные звезды над морковными полями, Аликовы тревожащие глаза, и радость – значит, и во мне есть что-то такое… Встречаться мы стали уже в городе, я помню, все было трудно, мы выясняли отношения, он уходил, потом, заплаканный, звонил в нашу дверь чуть не в шесть утра, удивленная мама будила, я одевалась, шла на лестницу, мы целовались, целовались, мирились.
Я помню морозный запах его тулупа, гулянья по сугробам Новодевичьего кладбища, его слезы на своих щеках, поцелуи, стоянья в магазинах, в подъездах, молчаливое сиденье в мороженицах. И потом, несмотря на долгое родительское негодование – свадьба на первом курсе, переезд в бабушкину квартиру, и скоро – ссоры, ссоры, долгие молчанья, короткие примиренья, и опять. Мы разошлись, когда Федьке было полтора года, и все так стремительно случилось, что, казалось бы, ничего и не было, если бы не Федька, новый человечек, появившийся у меня, такой веселый и толстый в тот год моего сиденья в академке…
Он был веселым и толстым до трех лет, пока однажды я на него сильно не рассердилась, не закрыла в наказанье в комнате, а он не стукнул, плача, по дверному стеклу, весь не поранился и сильно не испугался. Если бы не было всех этих «не», может быть, он не заикался бы так ужасно к пяти годам, как это сделалось с ним, когда я вышла по распределению на работу. Тогда в моей жизни все сдвинулось – Федька почти не мог говорить, и логопед, к которому мы ходили каждый день, не давал никаких обещаний.