Затем, как водится, внезапно и немотивированно, на него снизошло откровение (которое злые языки называли интуицией), и он по своим диссидентским каналам отправился постигать богословие. Чем он особенно гордился и что снискало ему неколебимую репутацию бескорыстного богоискателя – так этот тот неоспоримый факт, что его искания свершились до перестройки, то есть тогда, когда стремление к Богу риска приносило более, нежели выгоды. Никто не мог обвинить Мефодия в конъюнктуре, даже теперь, когда сутана резко возросла в цене и страна стала открещиваться от атеизма, как черт от ладана. Кирилл воспринимал счастливые повороты судьбы как вознаграждение Господа Бога за диссидентские мытарства. Всевышний честно платил по счетам, а Мефодий недурно тянул богословскую лямку в одном из престижных и, опять же, опально-диссидентских вузов, спонсируемых сердобольным Западом. Все складывалось удачно.

В перерывах между поездками то в Голландию, то в Германию, а то в какую-нибудь Португалию, отец Кирилл изнывал на поприще разных толкований Нового Завета. Он был крупным специалистом в области различий между православием и католицизмом. Сказывались опыт западника и укорененность в славянской почве.

Нравы местной богословской элиты были странны и неисповедимы, как пути Господни. Набираться зеленым змием до белых чертей было хорошим тоном, и даже где-то делом чести, этакой доблестной православной чертой, но вот пристрастие к полу женскому считалось отчего-то открытой бесовщиной и вызовом канонам православия.

Мефодий считался принявшим монашество, совмещая невоцерковленное бытие и светское подвижничество с образцовой строгостью нравов. Где-то в Великом Новгороде была у него жена с дочерью. Но случилось это еще до его пострижения, и ныне Мефодий монашески поводырствовал, имея репутацию крупного авторитета в делах церковных и человеческих.

Валентина Сократовича он бесцеремонно считал милым грешником, непосвященным в сакральное и эзотерическое, а потому слепым и недалеким, и главное – не могущим судить его, Мефодия, прегрешения, ибо в светской системе отсчета все не так, как надо. Ярилин в глубине души считал Мефодия гениальным лицемером, умеющим с выгодой обманывать даже самого себя, и любовался изнанкой святости. Им всегда было о чем дружески потолковать.

Массивную металлическую дверь, отделанную добротным дерматином приглушенных тонов, Мефодий открыл не спеша, предварительно изучив в глазок пришельца.

– Входи, входи, отче, хе-хе, – возрадовался святой угодник, – с чем пожаловал?

Они троекратно облобызались, Валентин Сократович разоблачился, повесив свой элегантный плащ на какое-то подобие рогов, и они прошли в гостевые покои, вечно прибранные и, очевидно, стилизованные под скромняжье житье-бытье ученого монаха. Иконы, книжный шкаф, огромный письменный стол. Разве что компьютер с принтером намекали, что обладатель сей кельи живет в начале XXI века и получает солидные гранты.

– Машенька, взойди, это свои, – барственно распорядился Мефодий в пространство, и откуда-то из укромных глубин квартиры бесшумно явилось колоритное существо с опущенными глазами, что только подчеркивало несмиренный облик леди. Рожица послушницы была смазлива до пошлости и до того блудлива, что казалось, будто клитор располагается у нее на физиономии. И при этом стыдливо опущенные долу очи. «Известный фокус, – подумал Ярилин. – Чем благостнее глаза, тем развратнее задница.» Это выглядело неестественно, словно мутно-голубые глаза сиамского кота на светло-коричневой в палевых разводах морде, а потому несколько пугало и одновременно возбуждало. Слишком много красоты всегда грозит обернуться уродством. Даже вежливый Валентин Сократович в недоумении посмотрел на избегающего соблазнов отца Кирилла.