Следующий час был часом сладостно-томительного предвкушения, грациозного гавота, сложенного из любезностей и изящных поз, летучих взглядов и сближений, вина и сигар, телесных соприкосновений, якобы неумышленных, но явственно выдающих жар желания. Завершив наконец этот старый как мир танец, мы разошлись каждый в свою комнату.

Я прождал почти четверть часа, весь дрожа и заходясь сердцем, а потом прокрался по коридору к комнате Габриеля.

Как я и надеялся всеми фибрами своей истомленной души, он ждал меня на кровати, полностью раздетый, лишь слегка прикрывая наготу простыней.

– Габриель, – выдохнул я и с трепетом приблизился, готовый всецело подчиниться.

Он улыбнулся и указал на кресло прямо напротив кровати:

– Сядь, Морис.

Я сел.

– Ты никогда не прикоснешься ко мне так, как тебе хотелось бы, – твердо сказал он тут же. – Никогда. Но тебе разрешается смотреть, если я сам этого хочу.

Затем Габриель откинул простыню и заговорил – не о тех приятных предметах, что совсем недавно занимали наше внимание, но о своей настоящей жизни, тайной жизни. Рассказал о нищем детстве на лондонских улицах, о годах в сиротском приюте и о страшной милости своего благодетеля, лорда Стэнхоупа. Как и было велено, я только смотрел и слушал, пылая огнем вожделения, и я отдал Габриелю столько себя, сколько не отдавал никому уже более четверти века. Сейчас, когда пишу на рассвете дня, меня захлестывает чувство, которого я не испытывал так давно, что почти забыл его вкус и запах.

Я даже не вполне понимаю природу этой сильной эмоции. Но одно знаю без тени сомнения: если я когда-нибудь зачем-нибудь понадоблюсь мистеру Габриелю Шону – я весь его, душой и телом.

* * *

Позднее. Странный постскриптум к вышенаписанному. Пока я при набирающем силу утреннем свете писал предыдущие строки о страсти и желании, откуда-то издалека донесся лай дикой собаки – обычное дело в здешней глуши, где часто видишь этих несчастных тощих животных, уныло бродящих в общественных местах или выпрашивающих объедки около ресторанов. Закончив последнюю фразу, содержащую столь пылкое и искреннее признание, я, обессиленный горячечным восторгом, упал на кровать и там, среди сбитых простыней, тотчас отдался объятиям Морфея[13].

Проснувшись пару минут назад, я обнаружил, что лай не прекратился, но стал гораздо громче и ближе, как если бы животное находилось у самых дверей отеля.

Я со всем возможным проворством поднялся с постели, подскочил к своему маленькому освинцованному окну и выглянул на улицу. Представшее мне зрелище повергло меня в дрожь первобытного страха. Посреди мостовой стоял крупный серый волк, превосходящий размерами всех, каких я когда-либо видел в неволе.

Вид у него был дикий, взъерошенный, отчаянный и голодный. Глаза, налитые кровью (несомненно, от крайнего истощения, пригнавшего зверя в самый центр городка), сверкнули красным, когда он поднял голову, словно почувствовав мой взгляд. Увидев меня, волк испустил жуткий, леденящий душу вой. Не могу точно сказать, был ли то вой страха, или отчаяния, или какого-то странного торжества, причина которого мне пока еще неизвестна.

Дневник Мины Харкер

8 ноября. Как тяжелы были часы, прошедшие с последней записи в этой тетради, и как печальна моя обязанность описать сейчас все подробности последних двух дней. Словно громадная мрачная туча опустилась на наш еще недавно счастливый дом. Ван Хелсинг лежит наверху – он дышит, но в остальном потерян для нас, погруженный в беспамятство, теряющий жизненные силы, угасающий. Какая череда медиков прошла через эти двери! Лондонский специалист от Годалминга, два друга Джека Сьюворда и снова наш деревенский врач, доктор Скотт, от которого в этот раз явственно пахло спиртным.