Я не помню своего впечатления от этого спектакля. Но то, что я рассказываю вам о нем сейчас, более тридцати лет спустя, в контексте книги об апокалипсисе, свидетельствует о наличии отпечатка в глубинах моей психики. Как ни странно, это никогда не мешало мне наслаждаться мандаринами.

Творивший в пятом веке Блаженный Августин[6] заметил, что за три столетия до него самые ранние последователи Христа, охваченные апокалиптическим пылом, считали, что живут в «последние дни» творения.

«И если тогда были “последние дни”, – писал он, – то тем более теперь!»

Рассуждая на эту тему, я скажу, что, по сути, у нас всегда конец света. Вся наша цивилизация – от Рагнарёка[7] и Откровения[8] до «Дороги»[9] – покоится на фундаменте потопа и огня. Но что если теперь это особенно конец света, то есть еще больший конец света: реальный, всамделишный и самый конечный конец (или что-то очень близкое к тому)? Тогда что же подразумевать под концом света? Потому что, по правде говоря, разве сама эта идея не абсурдна?

Как может мир просто кончиться? Мир – это не бизнес, который можно свернуть, не собственность, на которую можно наложить арест в одночасье.

Глобальная ядерная война, правда, теоретически могла бы уничтожить всю органическую жизнь на планете, но на момент написания книги это кажется весьма маловероятным.

Что же касается изменений климата, то только на самом отдаленном краю спектра можно провидеть совершенную черноту возможной тотальной аннигиляции. Нет, говоря о том, что же подразумевается под концом света, мы вступаем на территорию кошмаров и трагических событий, едва уловимых, проявляющих себя как бы между прочим. То, о чем мы говорим, – это коллапс систем, которыми оперирует известный нам мир: сначала постепенный, а затем тотальный и одновременный.

Сейчас принято говорить о надвигающихся последствиях изменения климата, о надвигающейся катастрофе. Мы живем во времена надвигающегося неминуемого и неотвратимого. Цивилизация находится под властью чар целого набора тревожных надвигающихся явлений – безусловно, это надвигающаяся климатическая катастрофа, но также и надвигающийся правый популизм[10], а также надвигающийся призрак кризиса занятости вследствие повсеместной автоматизации во многих секторах экономики.

Увидеть знаки, символы и знамения нашего времени достаточно просто. В Google перейдите к функции Ngram – графическому приложению, которое определяет появление за определенный период времени определенного слова или фразы в более чем тридцати миллионах томов, которые были отсканированы Google в рамках программы по оцифровке мировых книг. В поисковой строке этого приложения введите фразу «надвигающийся кризис» (looming crisis), и вы увидите синюю линию, которая демонстрирует использование термина между 1800 и 2008 годами. Вы точно обратите внимание, что после незначительных подъемов в годы Первой и Второй мировых войн кривая начинает медленно расти в первые годы «холодной войны», а затем взлетает и растет на протяжении 80-х, 90-х и 2000-х годов с головокружительной скоростью и постоянством, становясь этаким Маттерхорном[11] тревог цивилизации. Сам график выглядит как надвигающийся кризис, линия растущего ужаса.

Что бы мы ни имели в виду под «концом», не находимся ли мы в начале этого конца? Разве надвигающийся кризис уже не уступил место самому кризису?

Все сказанное – не только некое общекультурное наблюдение, но и личная рефлексия. Чувство надвигающегося кризиса было одним из тех, которые я остро ощущал в течение всего времени, о котором пишу в этой книге. Признаться, это была череда очень плохих дней: я не мог чихнуть, не расценив это как знак конца времен. Я был одержим будущим настолько, что мне было трудно представить себе существование хоть какого-либо будущего. Личные, профессиональные и политические тревоги слились во всепоглощающее предчувствие неминуемой катастрофы. Может, и можно сказать, что это была депрессия – и тогда я действительно часто называл свое состояние так, – однако оно характеризовалось отнюдь не закрытостью от мира, а чрезмерной открытостью ему. Действовал некий контур обратной связи: я воспринимал хаос мира и в нем видел отражение собственных субъективных состояний, при этом восприятие одного, казалось, усиливало переживание другого. Все, что имело для меня хоть какое-то значение, будто бы балансировало на грани полного краха: мой разум, моя жизнь, весь мир.