– Не думал бунтовать против государя, ни против любого из уличных бутошников, – отвечал Толстой с этой своей злосчастной иронией, за которую сейчас самому себе дал бы по уху.
– Где ты, сын мой, приобрел сию книгу, найденную у тебя на столе? – спросил священник не с осуждением, а скорее с любопытством.
– В церкви и приобрел, батюшка.
– "Силу любви" купил в церкви?! – опешил священник.
– Силу любви купить нельзя, а Евангелие, что лежит на моем столе, в церкви продается.
– Окаянство! – перекрестился священник.
– За что вы, граф, нанесли побои фельдфебелю при исполнении? – спросил один из штаб-офицеров по своей части. – Нынче без вины бить не положено, можно и ответить-с.
– Вот и ответил-с.
Возможно, Толстой и выиграл этот словесный поединок, но лучше бы ему было проиграть, потому что весь суд был настроен против него. Только второй генерал не сказал ещё ни слова и внимательно читал какой-то документ.
– Как вы допустили, граф, что ваш арестант наложил на себя руки? – сказал второй генерал. – Это пособничество. Поручик, заберите у него все опасные предметы.
Из опасных предметов у Толстого нашлись только брючная пряжка, бумажник и галстучная булавка. Часы, на которых теоретически можно было удавиться, почему-то оставили. Председатель суда зачитал приговор:
"Как подпоручик граф Толстой поступил не по точной силе 142-го воинского артикула и не донес заблаговременно начальству о предпринимаемом им злом умысле, то его, подпоручика графа Толстого, не исполнившего своей обязанности верноподданного и не упредившего свой предстоящий поединок с полковником бароном Фризеном, по силе 140-го воинского артикула, приказом Его Императорского Величества, надлежит повесить".
– Как повесить? – вскрикнул от неожиданности Толстой.
– Такова воля императора!
Впоследствии, до самой старости, Федору Ивановичу неприятно было вспоминать эту слабость, испортившую безупречность спектакля.
Дальнейшее представлялось ему кошмарным сном, из которого просыпаешься, чтобы попасть в следующий, более глубокий кошмар. Неужели процедура этой психологической, бескровной, "гуманной" экзекуции была кем-то спланирована и проведена от начала до конца? В это невозможно было поверить. Во всем деле было так много излишества, бестолковщины, непредсказуемости, словно его многочисленные разобщенные участники сами не знали, что предпримут в следующий момент. Между тем, и самым изобретательным садистам трудно было сообща придумать более гнетущий, унизительный, деморализующий сценарий.
Начало его развивалось плавно, неторопливо, скорее забавно, чем пугающе. Середина звучала грозным предупреждением, остужала гордыню, сбивала спесь. Ставила на колени. Окончание напоминало стремительное падение кубарем с высокой горы, ослепительный, оглушительный град затрещин и плевков со всех сторон – такой нечеловеческой продолжительности и силы, что у выжившего сохранялось единственное из человеческих чувств – глубочайшая благодарность. Тем более что позднее, сравнивая свои злоключения с рассказами других Павловских жертв, Толстой понял, что его, фактически, только припугнули.
Сразу по оглашении приговора Федора заковали в кандалы и погнали пешком в настоящую тюрьму – темный подвал с земляным полом, вкопанными лежанками и крошечным зарешеченным оконцем под самым потолком, битком набитый всякой заросшей, оборванной, вонючей сволочью далеко не благородного происхождения. Один из этих "поддонков общества" с вырванными ноздрями и клеймом "КАТ" на лбу нагловато пытался выпрашивать деньги и отошел (вернее- отлетел) только после хорошей затрещины. К счастью, ни у кого после этого не возникло желания прийти ему на помощь.