– Нельзя ли полегче, Фёдор, ведь я тебе не враг!
– А это ты скажешь людоеду, как он станет тебя нанизывать на вертел! – отвечал Толстой, подавая приятелю руку.
После парных занятий ученики разбивались на три отделения, вооруженные большими мушкетонами, малыми мушкетонами, пистолетами и пиками, и отрабатывали абордаж. что было не намного лучшего настоящего сражения и уж гораздо беспокойней стрелецких занятий графа.
Толстой уже собирался раздать боевые патроны, чтобы воины не привыкали к условной безопасности, но на счастье разразился шторм.
Журнал путешественника
Более всех тягот мореходства – голода, жажды, холода, жара, пиратов и антропофагов – боялся я морской болезни. Столь много и разноречиво было говорено об этом смехотворном недуге, что я, уповательно, предпочел бы пасть жертвою цинги.
– Пустые предрассудки, – уверяли меня одни. – После первого же волнения обретете вы морские ноги и будете столь же мало обращать внимания на качку, как на трясение при езде из Петербурга в Торжок.
– Напротив, – возражали другие. – Морская болезнь есть явление непобедимое, а страдания от неё делаются столь несносны, что иные морские офицеры по выпуске из корпуса принуждены были оставить службу. Даже опытные мореходцы после долгого пребывания на суше утрачивают свои "морские ноги" и приучиваются наново.
Одни советчики при начале качки рекомендовали как можно более курить, другие – воздерживаться от табаку. Одни советовали бороться с тошнотою ромом, другие – чаем. "Не следует терпеть качку натощак, – говорили мне. – Надобно пересилить дурноту и проглотить хотя горсточку каши". Или: "Пустому желудку нечего будет извергать, и тошнота пройдет сама собою". Выходило, сколько людей, столько и средств. Тревога моя развивалась в неподвижную идею.
Мы уже миновали Копенгаген. Плаванье оказалось тесной тюрьмою, где изо дня в день одинакие лица, одинакие занятия, одинакие заботы. Вернее сказать – единая забота: какой нынче ветер, барометр, градус Реомюра. Право, если бы наш корабль вкопали в землю, впечатлений не убавилось бы. В любую сторону всё пусто, все одноцветно и плоско.
Как-то под вечер, часу в осьмом, в каюту мою ворвался граф Толстой. Я по обыкновению дремал.
– Reveillez vous, господин живописец, увидите такое, чего не видывали в своем Весьегонске! (Отчего-то он вообразил, что я происхожу из Весьегонска, и непрестанно трунил меня этим.)
– Оставьте, Толстой, – отбивался я. – Я не одет и не пил даже кофея.
Граф не отставал, и под угрозою быть облитым водой я принужден был подняться на палубу.
Корабль стоял на месте из-за полного безветрия. Вся команда охвачена была ажитацией, мне не понятной, поелику я не видел ничего экстренного. Матросы торопливо выкатывали из интрюма бочки и по доскам, через борт, переваливали их в море. Другие сновали по вантам, тянули канаты и закрепляли снасти, убирая большие паруса. Кругом стоял свист дудок, крик команд, перебранка и топот башмаков. Меня толкнули раз, потеснили другой, посторонили третий, и наконец один из младших офицеров (кажется, барон Беллингсгаузен) с раздражением заметил:
– Вы бы, сударь, посторонились. Изволите видеть, у нас аврал.
Я отошёл к самому борту и ахнул: по морю качались, идя на дно, десятки бочек, другие летели через борт одна за другой.
– Что же это, Фёдор Иванович, мы разве решили умориться голодом? – обратился я к Толстому.
– Капуста пришла в негодность, ваша гениальность. И солонина аглицкая не хороша, не простоит и до середины похода, – отвечал граф. – Русской хоть бы что, а эта с душком.
Я припомнил разговоры о поедании крыс. Плакала наша морская ресторация!