Волков: Он, по-моему, автор лучшей книги о Сталине – «Глазами человека моего поколения». Это повременные записи высказываний Сталина о вопросах культуры. В этом смысле это уникальная книга.
Евтушенко: Уникальная книга, действительно. Потому что немногие были так близко допущены к телу вождя, что называется… Так вот он, Симонов, на дискуссии о Маяковском вдруг сказал такую вещь: если бы сейчас Маяковский был жив, то он бы, конечно, написал поэму о врачах-убийцах…
Так вот Роберта неожиданно вызвали в «Комсомольскую правду». Почему? Я никогда об этом с ним не разговаривал, он никогда не говорил об этом. Но все знали, что его поэма вот-вот выйдет. Даже стали уже говорить, что ему премию Сталинскую дадут. Он сразу взлетел у всех в цене. И вдруг – поэма не вышла! Хотя подряд уже выходили разоблачительные статьи в разных газетах, в том числе и в «Литературной газете» симоновской, которая, в общем, последняя подключилась. Она долго держалась.
Но после заявления Симонова мне стало просто страшно. Я уже знал то, что многие не понимали. Я слышал от людей, которым я не имел права морального не доверять, что все это – неправда, что этому нельзя верить. Я подумал: неужели Маяковский действительно мог бы… А ведь он действительно мог! Мог так запутаться, что в конце концов и написал бы, будь он жив. А потом я подумал: ну как же так можно! По сослагательному наклонению нельзя судить о человеке, который мог бы совершить такую страшную ошибку…
И вот Роберт вернулся из «Комсомолки» и почему-то вовсе не ходил гоголем, а наоборот – молчал, никому ничего не говорил. И, несмотря на наши близкие отношения, даже мне – ничего. Все его спрашивали: «Ну, когда поэма-то выйдет? Ну, Роба, все ждем же!» На моих глазах его поздравляли, жали руки… Он не отвечал на поздравления, он мрачный ходил. Совсем другой человек стал, молчал, ушел в себя. Так никто и не знает, что у него за разговоры были в «Комсомольской правде», почему поэма не вышла. А впереди было, наверное, еще месяца два, пока продолжалась вся эта кампания…
Я никогда с Робертом об этом сам не заговаривал, а он не заговаривал со мной. И никогда нигде не было напечатано, что такая поэма вообще у Рождественского существовала. Ни одним из его биографов. Ни в одной из его книжек. Я понимал, что ему было бы неприятно, если бы я начал разговор об этом. Ну, раз человек сам не заговаривает, у него, очевидно, есть основания. А потом я понял, долго анализируя. Я понял, что его наверняка вызвали туда только с одной целью: чтобы проверить снова, нет ли там каких-то поправочек, может. А он сам по какой-то причине отказался. Возможно, на него подействовала его семья. Почему нет? Все-таки у него не было никого ближе жены. Но то, что он сам принял решение, – в этом я убежден.
Волков: Но ведь Роберт Рождественский, несмотря на его вполне с церковным оттенком фамилию Рождественский, кажется, не был русским?
Евтушенко: Да, у него отец был, видимо, или поляк, или польский еврей, скорее всего. Мать его развелась с отцом в тридцать седьмом году. Это была фамилия его отчима – Рождественский. Роберт никогда об этом не заговаривал. Отчима своего он любил. Непонятно, что случилось с его родным отцом – то ли погиб на войне, то ли сначала был в лагере… Кстати, его отец работал в органах.
Волков: Запутанная история.
Евтушенко: Наверное, когда-нибудь всё это выяснится. Во всяком случае, биография Роберта – одна из сложных биографий, типичных для нашего поколения.
Волков: И это еще раз нам должно напомнить о том, что сейчас не очень понимают. Сейчас на прошлое наше глядят из сегодняшнего мира, с сегодняшних позиций и видят его в упрощенном очень виде: как нечто черное и белое. Либо полный злодей, либо рыцарь на белом коне. А реальная ситуация была неизмеримо более сложной, и люди в разных ситуациях проявляли себя по-разному. Тот же Симонов тому замечательный пример. И люди забывают еще о том, насколько тогда трудно было принимать важные жизненные решения. Это сейчас, задним умом, кажется всё чрезвычайно простым и очевидным. А если попытаться перенестись в то время – то послевоенное время в Советском Союзе, каким оно мне припоминается, было одним из самых страшных, самых тяжелых. Принято считать, что Большой террор был самым ужасным временем, да? Но там еще были какие-то отзвуки двадцатых годов, какие-то витали романтические идеалы. А вот в послевоенные годы, особенно где-то начиная с 1949 года, когда началась вся эта антикосмополитическая кампания, – все вокруг затянуло каким-то невероятно серым цветом. Это была такая серая пустыня…