. Взять хотя бы поэзию оторванных рукавов.

Поэзия, пришедшаяся ко двору в урбанистических джунглях, в целом продолжала линию Лира, Кэрролла и Артура Милна, а если говорить о русской традиции – линию обэриутов. Поэзия оторванных рукавов, в свою очередь, образует ряд ответвлений («рукавов»), так или иначе противостоящих «высокой поэзии», претендующей на вечное хранение. Если Рэй Нилли, Соул Гоун, ник Ник могут рассматриваться как новые рапсоды или акыны, использующие наряду с импровизацией готовые блоки «поэтичной поэзии», то в русской традиции заметный резонанс вызвала книга петербургского поэта Марка Изумруда «Неизвестный Пушкин». Автор этой книги, проявив немалую изощренность, предложил «новое прочтение» подавляющего большинства стихотворений и поэм Пушкина. Каждому образцу привычного, или «слепого», чтения противопоставляется прочтение творческое, или, как выражается Пушкин – Изумруд, «чуткое и вдумчивое». Например:


Ты волнуешь сине море,
Всюду реешь на просторе…

Марк Пушкин – Изумруд дает «вдумчивую» версию:


Ты волну ешь, сине море,
Всё дуреешь на просторе

И так – более трехсот страниц неизвестного Пушкина. В книге вслед за пушкинской строкой идет ее «изумрудная версификация», и, разумеется, далеко не все равноценно:


Ты волнуешь сине море,
Ты волну ешь, сине море,
Всюду реешь на просторе…
Все дуреешь на просторе…
. . . .
Не видал ли ты его,
Неве дал ли ты его?
Господина моего?
Господи, намой его!
. . .
Ядра – чистый изумруд…
Я драчистый Изумруд

Вряд ли миру был явлен «неизвестный Пушкин», но пушкинисты и примкнувшие к ним прочие стражи духовности устроили скандал, способствовавший, как водится, дополнительной популярности книги, а отряды Бланка использовали заряд обессмысливания, в полной мере присущий тексту, в своей борьбе с тотальной рационализацией духовных порывов.

Занятия изумрудной версификацией, получившие широкое распространение с легкой руки Пушкина – Изумруда, чем-то напоминают гонки на мобильниках. В них тоже присутствует момент поперечности-перпендикулярности, в данном случае перпендикулярности поэтическому складу души, уже давно используемому в интересах потребительской цивилизации. Поэзия оторванных рукавов внесла и вносит свой вклад в преодоление амортизации сущего, ослабляя хватку вещеглотов и обессмысливая их уверенность. Но в принципе далеко не все порядки символического, синтезированные контркультурой, вошли в собственную «позитивную» культуру нестяжательских племен. Тексты протеста и тексты самоотчета представляют собой все же разные, хотя кое в чем и близкие по духу стихии.

В джунглях мегаполисов произошло, прежде всего, ослабление принципа авторствования, обеспечивавшего на протяжении столетий расширенное текстопроизводство и воплощавшего в себе квинтэссенцию идеи собственности. Достаточно вспомнить характерное сочетание страха и алчности, главных движущих сил авторствования вплоть до нашего времени. Страх, скрываемый с немалым трудом, присутствовал в полном объеме: с одной стороны, как страх перед кражей (плагиатом), а с другой – как страх быть уличенным в плагиате. Эти опасения перекрывались только алчностью, мукой недооцененности, вызывавшей тяжелую одышку из-за нехватки фимиама. Болезнь представлялась смертельной уже Ролану Барту – автор, однако, жив и по сей день; бесконечные войны влияний, которые авторы вели друг с другом, подобно прочим стяжательским войнам, лишь повышали ценность предмета раздора. Не только Барт, но и многие его современники и последователи видели один и тот же сон, в котором оказывалось, что автор умер. Жаль, что подобных сновидений не застал Фрейд. Он получил бы великолепное подтверждение своей теории о сновидении как исполнении желаний и без труда определил бы скрытое содержание сна о смерти автора: