Однажды, когда она была послушницей, ее послали в запущенную квартиру, полную несчастных детей, где напоминавшая скелет женщина, состарившаяся, бледная как смерть, едва сохранившая человеческий облик от боли, терзалась в последних муках болезни.

– Тут ничем не поможешь, – предостерегла ее сестра Мириам перед тем, как открыть дверь. А потом, когда они переступили порог, когда на них обрушились чудовищная животная вонь разложения, хриплые стоны женщины, удручающее молчание голодных детей, она добавила: – Сделай, что сможешь.

– Твой муж уснул, – шепнула теперь сестра Сен-Савуар. – Пламя угасло. Это был сырой и несчастливый день. – Она выдержала паузу, желая удостовериться, что девушка услышала. – Его место на Голгофе. Вы же оплатили участок, так?

Девушка медленно кивнула.

– Ну, так туда он и отправится.

За тридцать семь лет, что прожила в этом городе, сестра обзавелась множеством знакомых, умевших обходить самые разные правила и постановления (церковные, муниципальные и те, которые сестра Мириам называла правилами хорошего тона), которые усложняли жизнь женщинам, женщинам из бедных слоев вообще и католичкам в частности. «Мой собственный „Таммани-холл“»[3] – так называла свой кружок сестра Мириам.

Она могла бы похоронить мужа этой женщины на Голгофе. Если все сделать достаточно быстро, должно получиться.

– Как долго вы с Джимом были женаты? – спросила монахиня. Она знала, что в самом произнесении имени вслух уже есть толика воскресения.

– Два года, – произнесла, глядя в потолок, девушка, потом провела кончиками пальцев по животу. – Летом ребенок родится.

Сестра кивнула. Хорошо. Теперь Бог хотя бы голову поднял. Ему ведомо будущее.

– Хорошо, – сказала она вслух.

Значит, летом надо будет заботиться о ребенке. Ради разнообразия она не спихнет смену подгузников и отирание рта на послушниц. Она почти улыбнулась. «Из глубины взываю…»[4] От фразы словно повеяло свежестью – обещание ребенка этим летом. Запах зелени, выманенный из сухой лозы.

Оторвав руку от живота, девушка схватилась за голову.

– Он потерял работу, – сказала она. – Его уволили. Выгнали из «Бруклинского скоростного». Он не знал, куда податься.

Сестра мягко высвободила руку Энни из волос (такие безумные, мелодраматичные жесты ведут лишь к безумным, мелодраматичным речам) и снова положила ее на живот, туда, куда бедняжке следовало устремиться мыслями.

– Возможно, сегодня тебе лучше остаться здесь, – сказала она. – Я поговорю с хозяйкой квартиры. Мы что-нибудь придумаем.

В гостиной глаза всех присутствовавших обратились к сестре Сен-Савуар, точно ее и впрямь прислали, чтобы руководить происходящим. Условились, что хозяйка квартиры (ее фамилия была Гертлер) переночует у своей невестки через улицу. Поскольку газ перекрыт и включат его только завтра, большинство жителей дома на ночь разойдутся кто куда. В вестибюле соседи спускались по темной лестнице с постельными принадлежностями и саквояжами в руках. Одного из них сестра Сен-Савуар попросила передать владельцу пансиона поблизости, что туда отправится мужчина в шлепанцах. Невоспитанный молодой человек в шляпе уже отбыл, поэтому она отправила офицера О’Нила к некоему доктору Хэннигану.

– Назовите мое имя, – сказала она. – Он, конечно, закатит глаза, но приедет.

Только когда все разошлись, задолго до прихода доктора Хэннигана, сестра Сен-Савуар позволила себе воспользоваться туалетом. В том году ей исполнялось шестьдесят четыре, но скованность в спине и коленях и артрит в руках в сырые дни, не говоря уж о более недавнем недуге, перемежающихся отеках лодыжек и стоп, заставляли задуматься о ее полезности. Она все меньше ухаживала за больными, все чаще и чаще ее отправляли с корзинкой просить милостыню. Она молчала, скрывая недовольство новым укладом, иными словами, жаловалась только Богу, который знал, что у нее на душе. Бог и послал ее сюда.