– «Черненькие» – это кто? – спросила всхлипывающая до сих пор Лиза.

– Монахи, барышня. Там разные. Черные, это те, которые при монастыре служат. Есть еще и другие. Те в скиту. Они в сером, но к ним не подступись, все там их знают. Молчат! И вообще, мало кого внутрь скита пущают, только, если старцы велят. Старцев нынче осталось двое. Один совсем на ладан дышит, уж больно старенький. А другой – покрепче. Но к нему мало кто идет, говорят, больно лют.

– Так что папа? – снова спросила Лиза.

– Так вот и говорю. Думал, помолится барин раз, два, да и домой. Ан, нет! Он все приглядываться стал, что и как там устроено. На другой день мне так и говорит – езжай, мол, домой, а я тут сам уж управлюсь. Я: «Как так! Не поеду взад один! Дождусь тебя, барин!». А он: «Не жди, я насовсем сюда!». Во как.

– Как насовсем? – Лиза все смотрела на няню, как будто Кузьма говорил по-басурмански, а та была переводчиком.

– Что такое «насовсем», сдурел ты что ли? – растерянно и уже совсем без прежнего напора переспросила Егоровна, начиная понимать, что, видимо, все это взаправду.

– Там, если через перелесочек пройти, то, сначала как бы ничейная земля, а после еще один монастырь за монастырем стоит – скит называется. Строго все. Внутрь только по слову старца пускают. Кто из страждущих паломников побогаче, тот жертвует. А кто победнее, то милостью тех, кто богаче довольствуются. Охотно жертвуют, помногу. Отмаливают. Перед заборчиком скита домики стоят, на те пожертвования там квартируют и кормятся. Живи, пока старец не созреет для разговора. Но, кто того приема ожидает, те уж за ограду большого монастыря более не выходят. Одна престарелая полковница, говорят, третий год там сидит! Все не допущает ее старец. Вот грехов-то насобирала, бедная.

– Третий год? – Лиза прикусила губу.

– Старцы-то принимают лишь того, кто к разговору с ними готов будет. А как о том прознать, то только они сами ведают. При нас примчался один барин, молодой совсем, так служка на него только глянул, да сразу побежал своему докладывать. Через час приняли. Тот весь слезьми умылся, как выходил от старца. Это от того, который добрый. Старенький. А тот, что строгий – тоже, не смотри, что к нему меньше народу ездит. Он тоже может и неделю, и месяц до себя не допускать. А как же! Нагрешил – жди. Раз сам разобраться не можешь. Вот на второй день комната в таком домике освободилась, так наш в нее и переехал, а мне уж туда ходу нет, велел домой.

– Да какие ж такие грехи тяжкие у благодетеля-то нашего, что к старцам на поклон? – Егоровна всплеснула руками.

– Да вот жеж! – Кузьма утер пот со лба, то ли от чаю, то ли от натуги. – Всю дорогу барин-то про себя приговаривал: «Грешник я, отмаливать теперь стану. Не сдержал слово, не сберег, не защитил…» А я спрашиваю: «Кого ты, барин, защищать собрался, чай, не война?» А он только вздыхает.

Лиза с Егоровной переглянулись. Лиза закрыла глаза и застыла, а Егоровна, поняв, о чем речь, вздохнула:

– Вот они все сразу-то и сошлись клином.

– Кто они, няня? – Лиза чувствовала, что слезы у нее кончились, а внутри разливается холод.

– Да отговорки его: «Вы уж сами, вы уж без меня…» Говорила, давай сходим в церкву? Постоишь. Попросишь. Покаешься. И иди себе живи снова. Все «потом», все «после»! – она спокойно налила чаю и себе. – Разве ж боженьке так нужно – то ничего, то на тебе полный воз!

– Все хорошо в меру! – народная мудрость пришлась, как нельзя, кстати, Кузьма и вставил ее с достоинством и степенностью, и снова налил себе чай в блюдце.

– Надежда да вера – добрая мера! – в тон ему отвечала пословицей и Егоровна.