– Один из друзей всегда раб другого – вот вам и вся тема дружбы по Лермонтову, – сказала Мила. – Никогда такую тему не дадут по Лермонтову. По Пушкину – запросто: хоть по лирике, хоть по романам, а по Лермонтову – нет. Тему одиночества – вполне, но не дружбы.
Я хотела возразить, что можно ведь и связать эти две темы – дружбы и одиночества – с вязать, чтобы подчеркнуть, что лермонтовские герои тоскуют по единению с миром, что они страдают как раз от того, что это единение недостижимо – ни в светском обществе, ни в мире «простых людей», я хотела напомнить про стихотворение «Сосед», про поэму «Саша», про «Монолог» и «Думу» наконец, но меня опередил Савелий-слева.
– А я так не думаю, – сказал Савелий-слева. – А вы? Нина-Серафимна, вы согласны, что из двух друзей один всегда раб?
– А к вам, к Савелиям, это не относится, – сказала я. – У вас, у Савелиев, всегда паритет.
– Я серьезно, – обиделся Савелий.
Мне стало стыдно:
– Мне сложно сказать, и потом, дело же не в том, как думаю я, а в том, как думает Лермонтов…
– А вы-то как думаете? – не отставал Савелий.
– А я думаю, – вздохнула я (вот прицепился!) – я думаю, что все-таки возможна дружба, основанная не на подчинении, а на взаимном уважении, взаимном интересе, что ли. Вот, допустим, ты (ну, в смысле, конечно, вы, но мы же сейчас вроде друзья – значит, «ты») хорошо рисуешь, а я, допустим, так не могу. И дело ведь не в том, что ты кисточку в руках держать умеешь, а в том, что ты видишь мир не так, как я – раз ты художник, значит, воспринимаешь все как-то иначе, острее что ли… при том, конечно, что у нас совпадает система нравственных ценностей – иначе как бы мы дружили, если бы ты захотел убить, допустим, Грушницкого, а я бы, скажем, была против, я бы ведь должна была или тебя отговорить, или вообще с тобой не дружить.
– Так они с Вернером и не дружили, они – приятели! – сказал Савелий-слева.
– Вот именно, а друг – он бы морду набил, поссорился, застрелил бы в конце концов, но убить не позволил.
– Вот оно как! Так это, оказывается, Вернер виноват, что Печорин Грушницкого убил, – лениво протянула Мила. – Свежая интерпретация.
– Конечно, – я даже не взглянула на Милу. – Он – слабак. Спасовал перед Печориным, Недомефистофель.
– А можно я это в сочинении напишу? – не унималась Мила.
– Слушай, достала! – бросил Савелий-слева, тоже не поворачиваясь к Миле, и – мне: – Ну, и…
– Ну, и… Короче, понятно: мы не будем убивать Грушницкого. А в остальном мы, то есть не мы, конечно, а в смысле друзья – разные. Потому что ты – другой. То есть вроде у тебя и мой мир, а вроде и другой, то есть ты мой мир видишь как-то не так. А как? А что ты думаешь о предопределении? О судьбе? А я думаю… Я думаю, что друг – это не другой я. Это другой мир. Дружественный, но очень другой. И потому очень интересный. Но это бывает редко.
И пока я несла всю эту хрень, еще не зная, чем она может закончиться, мне становилось все грустнее и грустнее, потому что чем дольше я ее несла, тем отчетливее я понимала, что друг – это Подкормкин. И что он у меня был, ну не у меня, так у Мити, но все-таки и у меня.
– А разве не Лика? – удивитесь вы. – Мы думали, что ты дружила с Ликой. Или ты, Ниночка, хочешь сказать, что Лика – раб?
Нет, я не хочу сказать, что Лика раб, я хочу сказать, что Лика – говно. А еще паскуда, мразь, тварь, воровка… Я хочу сказать, что она – лакей, потому что она – подлый холоп.
– Стоп-стоп-стоп! – закричите вы. – А ты, Ниночка, ты, можно подумать, такая замечательная, такая благородная, возвышенная и утонченная, настолько утонченная, что не можешь удержаться от бабской злости? Как это пОшло, Ниночка, как банально! – И вы даже головой покачаете от досады и разочарования. – А, может быть, ты, Ниночка, тоже в чем-то перед нею виновата? Не думала об этом?