И тогда я разозлилась – нет, я же еще и виновата! Не Карен, не Вася с Савелиями и не Маша, а я! Нет, ну нормально: мне устраивают пытку с Карамзиным, мне вынимают душу сентиментализмом, а потом – мне же! – пытаются внушить комплекс вины: а как же – довела, кобыла, маленькую девочку!.. Знаете, такой самый изощренный тип садизма – на него способны только женщины – неважно, маленькие они девочки или немаленькие уже тетеньки… девочки, пожалуй, самые подлючие: дескать, только представьте себе, каким чудовищем должен быть тот, кто вызвал эти слезы… Да эти девочки, эдакие цветочки в юбочках и бантиках… и на хрена она надела эту юбку в воланах? Ей пошла бы джинсовая мини… рюшечки, воланчики, а сами… да такие девочки, да знаем мы таких девочек, да это… – и вдруг я замерла от ужаса, потому что снова вылетела она – разъяренная Нина-Серафимна. Но если в пятницу Нина-Серафимна была лишь невежественной бабищей с чудовищными прорехами в области словообразования, то сегодня – во вторник – она развернулась во всю свою кровожадную мощь: выпустив наманикюренные когти, Нина-Серафимна неслась, чтобы вцепиться – нет, на этот раз не в меня! – в Виолетту. Нина-Серафимна оказалась пожирательницей маленьких сереньких Виолетт.
– Какая гнусность! – воскликнете вы, – какая гнусность подставлять под удар Виолетту! И тебе, Нина, не стыдно? Тебе не жаль Виолетту?
– Нет! – отвечу я вам. – Мне не жаль Виолетту. Мне хочется одно: чтобы прекратилось это «И-И-И» – на одной ноте. Чтобы перестала подергиваться эта тощая шея с розоватыми нервными пятнами.
Виолетта время от времени останавливалась, но лишь затем, чтобы сглотнуть, набрать воздуху и продолжить свое душевынимательное «И-И-И»… Так ненатуральный плач маленьких детей вдруг обрывается злой паузой – чтобы разлиться мощным и широким «А-А-А». Так вот: Виолеттино «И-И-И» было усеченным «А-А-А».
Ненавижу, когда публично ревут. Пусть искренне, пусть от души, но раз на зрителя – значит, ревут в назидание, то есть со смыслом. А настоящие слезы не бывают «зачем», они могут быть только «почему». Не знаю, как предпочитаете реветь вы, но я как-то не люблю это делать при посторонних. Нет, поймите меня правильно: я говорю именно о том, чтобы реветь – ну, может быть, еще плакать или рыдать, а не о том, чтобы хныкать, кукситься, гундосить, скулить или канючить. Это – пожалуйста, сколько угодно, как же без этого, это мы умеем.
…Мне пять или шесть лет. Я стою на кухне и монотонно веду «Не поеду, не поеду, не поеду…» Я знаю, что ни крики, ни рыдания не подействуют: бабуля просто подождет, когда я закончу, даст мне стакан воды, а потом спокойно скажет: «Ну все, Ниночка, собирайся! Папа сейчас приедет». И мы с бабулей спустимся вниз – к подъезду нашего одноподъездного дома, где уже будет ждать папа. Он – маленький, худенький, похожий на студента – непонятно, в кого я такая длинная, – стоит и смущенно улыбается рядом со своей старенькой грязно-бежевой «копейкой», и я сяду в папину «копейку», и мы приедем на Проспект Вернадского к папиной тихой и тоже постоянно смущающейся жене Ане, и миниатюрная беленькая Аня в каких-то учительских очках два дня меня будут спрашивать – а почему, Ниночка, ты не доела клубнику? А тебе что – не понравилась окрошка? И я буду есть – чтобы не было таких укоряюще-виноватых глаз папы. И я буду ждать, когда мы снова сядем в папину старенькую «копейку», чтобы наконец вернуться к бабуле.
А если канючить – «Не поеду, не поеду, не поеду», бабуля сначала гневно раздует ноздри, а потом, не глядя в мою сторону, позвонит папе и скажет: «Ну, возьмешь ее на неделе – а то она вам за два дня душу вынет. И в кого такой характер?»