Хотя терпение – не единственное, что истощается.
Еще надежда.
И мое тело.
Наши припасы.
Сама жизнь.
Все это просто… сходит на нет.
И очень скоро ничего не останется.
От мысли о медленном угасании, о смерти от холода и голода вместе с простодушной, ничего толком не понимающей младшей сестренкой кровь стынет в жилах, но и думать о том, чтобы оставить дом и выйти из леса, я не могу.
Нам не разрешается выходить за пределы леса, и даже если бы мы на это отважились, кто знает, куда идти. Скорее всего, нас сожрал бы какой-нибудь голодный койот.
Если мне суждено умереть, лучше умру здесь, возле закопченного очага, согревавшего нас и готовившего нам пищу, свидетеля сотен и сотен часов, проведенных за слушанием любимых маминых рассказов. Лучше я умру со своими потрепанными книжками, блокнотами для рисования и собранием кукол, сшитых мною за эти годы для младших сестер. Пусть я умру, завернувшись в одно из старых маминых платьев, вдыхая запах лавандового мыла, изготовленного из козьего молока, чем буду лежать на земле, заваленная ломаными ветками и пожухлыми листьями.
– Сэйдж, довольно. – Голос мой звучит резко, заставляя ее замолчать. Возможно, не надо было запрещать ей петь, так как пение дает сестре доступную здесь толику радости. Но уже ночь, и чем скорее мы отправимся спать, тем скорее отдохнем от этого бесконечного дня, перестанем ощущать голод, усталость и одиночество.
Подойдя к двери, я проверяю засов, задергиваю занавески на оконце, как мы делаем всегда после захода солнца.
«Плохие вещи случаются по ночам, – постоянно предупреждала Мама. – Люди осмеливаются на такие дела, на какие ни за что не решились бы при свете дня».
Она никогда не говорила, что это за дела. Мне не хотелось знать; я могла только воображать.
«Мир – злое место, мои дорогие, – приговаривала она, убирая волосы с наших лбов и целуя на ночь в пухлые, пахнущие мылом щеки. – Здесь вы в безопасности. Со мной. Я не допущу, чтобы с вами что-то случилось».
Потрескивает огонь; Сэйдж спокойно качается в кресле, крепко обняв куклу, и, наклонившись, в скудном свете очага рассматривает кусочек головоломки.
Я переодеваюсь за дверцей платяного шкафа в углу комнаты. Платье мое падает на пол, и я через голову натягиваю одну из маминых ночнушек, расправляю ее на костлявых бедрах, и кружевной подол щекочет ступни. Заведя ладони под густые волосы, я связываю их пониже затылка, прежде чем идти к раковине умываться.
Старая жестяная банка, полная зубных щеток, стоит рядом с запасом воды на день, и я беру свою – ярко-салатового цвета. Мне всегда казалось странным, что все окружающее – белое, кремовое, коричневое или серое – удивительно унылое, но эта щетка восхитительно яркая, как коробка восковых цветных карандашей, заказанных Мамой для Иви на ее пятый день рождения.
Их для нее привез мужчина – тот самый, с которым Мама каждые несколько месяцев встречается, чтобы пополнить наши запасы. Она говорила, что есть такие места – магазины, – где торгуют разными вещами, продают корма для наших кур и коз, а еще ткани и нитки, которые нам нужны, чтобы пошить одежду.
Я как-то спросила у Мамы, не сможет ли она взять меня с собой в магазин, чтобы выбрать платье нового фасона или какие-то ткани, расписанные не в этот мелкий цветочек. У нее увлажнились глаза, и вместо ответа она велела мне начистить картошки на ужин и принялась напевать себе под нос «Простые дары».
Маму я слишком любила, чтобы ее расстраивать, и слишком уважала, чтобы снова возвращаться к этой теме.
Подобрав подол ночнушки, я склоняюсь к теплому пламени очага, возле которого сидит сестра, и подбрасываю дров в угасающий огонь. Добавляю три полена – этого должно хватить на несколько часов, а потом шлепаю по деревянному полу к своей кровати в углу и натягиваю пару самых теплых шерстяных носков.