– Как ты можешь лизаться с ним?! – внезапно оборвал её спокойную ласку резкий тон Анжелики Николаевны. Она говорила быстро, суетливо, но всегда категорично и нервно. – Ведь это же зверь!
Девушка посмотрела на неё внимательным, слегка отстранённым взглядом, как будто видела в первый раз.
– Звери приятнее, чем люди, – не выдержала Вероника. На самом деле она так считала не вполне, но сейчас ей стало очень обидно за Марка. От обиды её сердце сжалось.
– Ну конечно, конечно… – с презрительной усмешкой произнесла хозяйка. – Иди ужинать. Можешь потом погулять, когда разберёшь вещи. Места здесь хорошие.
– Я не хочу есть, спасибо, – Ника искренне старалась быть вежливой. – Вещи я вечером разберу. Я правда устала.
Анжелика Николаевна нахмурилась. По лицу девушки было видно, что у неё проблемы.
– Что случилось, Вероника?
Не похоже было, что её трогали проблемы девушки. Но ведь должна же была она спросить. И в этом, в такой ситуации, тоже ведь ничего плохого не было. Лучше хоть видимость, хоть подобие заботы, сочувствия, чем неприветливое показное равнодушие.
Раскрыть свою тайну ей Ника не могла. Даже страшно было представить себе последствия. Скорее всего, мачеха начнёт твердить отцу, чтобы тот снова свозил её к психиатру или ещё хуже.
– Можно, я потом расскажу? – осторожно пролепетала Ника. – Отдохну немного и скажу.
«Только придумаю, что врать», – пронеслось в голове у неё, но этого вслух она не сказала. Нужно было что-то придумывать, ведь нельзя же было сказать сварливой мачехе того, что было.
Прогулка была недолгой, но Вероника совсем забыла просьбу Анжелики Николаевны оставлять туфли непременно перед входом в дом, и разулась, по привычке, на половичке в прихожей. Анжелику Николаевну это вывело из душевного равновесия и случился скандал.
Очень болезненными для девушки были упрёки Анжелики Николаевны, последовавшие за руганью. Женщина кричала, что Ника взрослая девушка, но не умеет жить одна, что не может в свои годы справиться со своими проблемами; что хочет жить в большом богатом доме Анжелики Николаевны, а не в своей тесной каморке; что она нахалка и лгунья, как и вся нынешняя молодёжь, расчётливая настолько, что, по её словам, и аквариумных рыбок не покормит лишний раз, если за это не получит хоть сколько-нибудь денег.
– Ноги моей здесь больше не будет! – Вероника, разозлившись, забрала Марка и уехала на вокзал. Больше и ехать было некуда.
Вероника не могла этого стерпеть. Теперь она стала гордой. Она уже не была бессильной и плачущей размазнёй, забитым посмешищем, сломанным и позволявшим с собой делать что угодно. Она занималась иллюстрациями книг (это и была её любимая работа), и чувствовала болезненные иглы самолюбия, когда издатели порой отказывались брать её работы. Иногда и в зеркале её острый, колкий взгляд пронзительных серых глаз казался надменным, смотрящим на всё как бы свысока. Однако, годы уносили это с собой. Годы шли тихо и размеренно, а малое уносили стремительно, как щепки и осколки мелких камней бурная горная река.
Слёзы катились по лицу Вероники и не останавливались. Тушь, стекая извилистыми чёрными струями, размазывалась по щекам, и люди с любопытством смотрели на неё. Зал ожидания пустел, и только ей было некуда идти. Свет гас, вокруг становилось тихо. Теперь она бездомная. Физическую бесприютность дополняли её неприкаянность и одиночество.
Она могла позвонить отцу, но теперь ей не хотелось пугать его. Жизнь под одной крышей с мачехой тоже представлялась ей мучительной и тошной, особенно из-за её, Вероники, глупой ранимости.
Вечер, казалось, был создан самим Богом для того, чего сейчас сделать он никак не мог: успокоить её нервы. Огни дальних поездов, убаюкивающий ветер, пустой голубой горизонт, – всё это было таким милым и очаровательным, романтическим, так не подходящим к сиротству и одиночеству. Огни дальних фонарей, которыми был усеян окружающий воздушный простор, как сияющими звёздами. И в то же время вокзал, кажется, имел ей близкую, родственную душу. Отверженную, усталую, одинокую.