Скрипку я, конечно же, взяла с собой, но почти не доставала из чехла – это каждый раз заканчивалось очень плохо. Мама отчаянно старалась найти мне учителя, и нашла – в полутора часах езды на автобусе с пересадкой. Я несла скрипку за плечами, а мама тащила тяжелый портфель с нотами. Учительница была вполне милой дамой, но совершенно мне не подходила. Она никогда не выезжала из Кореи и ничего не знала о той музыке, которая бежала по моим венам. Наши уроки не имели ничего общего с музыкой. Все обучение сводилось к изучению нот и правильной расстановке пальцев. Она не чувствовала музыку так, как ее чувствовала я. Другими словами, она ставила превыше всего структуру, порядок и единообразие. Когда я отнимала палец от смычка, это воспринималось не как естественное движение, соответствующее настроению музыканта, или скрипки, или музыки, а как неуважение к ее авторитету. После нескольких уроков мне стало совершенно ясно – эта учительница за всю жизнь не сыграла на скрипке ни единой ноты. Иногда я задумывалась, а умеет ли она играть вообще? И вот наступил день, когда я набралась храбрости и попросила ее не рассказывать мне, что нужно сделать, а показать. Она пришла в ярость, и, хоть я изо всех сил старалась это скрыть, мои глаза наполнились слезами. А она все кричала. Урок закончился. После мама отчитала меня за то, что я осмелилась перечить учителю, и напомнила, что мы больше не в Англии. Она понимала, что я совсем не хотела грубить. Она просто хотела, чтобы я усвоила: учителям нельзя задавать такие дерзкие вопросы. Здесь не Англия, здесь – Корея.

К той учительнице я больше не ходила, и нового преподавателя мы не искали. Мы подумали, что пусть у меня лучше вообще не будет никаких уроков, чем такие, которые разовьют во мне чувство неуверенности. Моя скрипка постепенно покрывалась пылью, и, когда я брала ее в руки, она казалась мне пустой, заброшенной и ненужной – как и я сама. Это был какой-то новый вид душевной боли: не от нехватки любви, не от страха или неуверенности, нет. Меня мучило, что я по каким-то неведомым причинам должна отказаться от своего внутреннего «я», от собственного голоса. Я никогда не думала, что нечто настолько огромное и страшное может ворваться в мой детский мир и запретить мне быть самой собой. Такое и представить сложно. Но тем не менее это произошло. Пусть мне и было совсем мало лет, я чувствовала, что умираю – моя внутренняя гармония рухнула. Я медленно умирала целых шесть месяцев. Снова и снова. Хотя это не имело значения. Ничто не имело значения, кроме моей скрипки. Меня приговорили к пустоте. Но я была не против: без скрипки от меня и так бы ничего не осталось.

Трудно сказать, сколько бы еще все это продлилось и как бы я справилась, если бы события не приняли неожиданный оборот. Теперь уже невозможно представить какой-то другой выход из положения. Отца перевели в Ливию – очень нестабильную страну. Стало ясно, что с ним мы не поедем. И у мамы было два варианта: остаться в Корее или вернуться в Англию. И она, и моя сестра, конечно, предпочли бы остаться в Корее. Но для меня это стало бы катастрофой, и в глубине души мои родители это понимали. Мое будущее уже сформировалось, и они тоже это видели. Джон Бейн, директор Перселла, сдержал свое слово. С нами связалось руководство школы, чтобы узнать, собираюсь ли я учиться у них в следующем семестре. Они послали письмо министру внутренних дел Великобритании, описали ситуацию и рассказали, какие я подаю надежды. Они смогли выбить для меня государственную стипендию и вид на жительство для всех нас. Было ясно как день: в школе хотели, чтобы я поступила именно к ним. Они явно были очень высокого мнения о моих способностях, и это не ускользнуло от моих родителей. Но, несмотря ни на что, им было нелегко принять это решение и снова сняться с насиженного места – покинуть Корею и вернуться на странный, непонятный Запад. Последовать не за главой семьи, а за самым младшим из ее членов – за маленькой девочкой. Вся семья противилась этому решению, в основном по политическим причинам. Жителям Запада сложно представить себе, в какой паранойе пребывала тогда Южная Корея. Поколение моих дедов пережило Корейскую войну. Раны, которые она им нанесла, были слишком глубокими и заживали слишком медленно.