– Туше! Вы хоть представляете, насколько это банальный аргумент? И чудовищно шовинистический.

– А кто сказал, что я не шовинист? Да разве вы, барышня, феминистка? У меня в доме феминистки самовоспламеняются и улетают в трубу.

– Вы мне еще про ребро Адама расскажите, из которого я сделана, – усмехнулась Ирина, собирая тарелки.

– Бросьте, я потом помою, – ухватился за свою тарелку Иван. – Сейчас нам надо идти работать.

– Ну и какой вы после этого шовинист? – Ирина посмотрела на него с укоризной и вытянула тарелку. – Дайте я хоть уберу со стола.

Ни единым жестом Ирина не выдала себя. Сама непринужденность во плоти, и все же для Ивана это было очевидно. Девушка была чудовищно голодна и ужасно этого стеснялась. Оставалось только надеяться на то, что Ивану удался его маленький трюк и безапелляционный приказной тон скрыл остальное.

Теперь можно и поиграть с цветами.

Иван встал, подцепил две большие кружки с совсем уже остывшим чаем и проводил Ирину в рабочую студию. На этот раз она не сопротивлялась и не нервничала. Со спокойным интересом она разглядывала то место, где проходила большая часть жизни Вани Чемезова. Место, к которому его бывшая жена ревновала даже больше, чем к студенткам, женам его клиентов, поклонницам его творчества и его ямочки на щеке.

Весь большой зал был увешан и заставлен картинами – тут все они были сотворены только его рукой. Законченные и не совсем, пустые холсты и такие, где одна картина писалась поверх другой. Ирина ходила между мольбертами, стульями, столиками, на которых лежали умеренно отчищенные палитры, она с интересом рассматривала каждую работу, склонялась ближе, подносила работы к глазам. Это не было простым интересом, выражением элементарной вежливости. Каждый раз, когда Ирина смотрела на картину, ей было интересно понять, как рождался тот или иной замысел, о чем думал человек в тот момент, когда писал ее, и что он хотел этим сказать. Иногда это было очевидно, и за пасторальными пейзажами, за привычными лесами, полями, раздольями нашими бескрайними или за подражаниями старинным мастерам, где с фотографической точностью воссоздавали уже исчезнувшие города, лица, одеяния, – за всем этим, как правило, было отчетливо видно желание угодить клиенту, и к таким работам всегда можно было приписать цену. Ничего такого в мастерской Ивана Чемезова не было.

Впрочем, цену можно поставить на любой картине, и Ирина это хорошо понимала. Вот только Чемезов писал как ему вздумается и что захочется.

– Добро пожаловать на мое поле брани! – гостеприимно раскрыл объятия Чемезов. – Здесь я каждый раз борюсь с собственной ленью, косностью мышления и поиском легких путей. И каждый раз они побеждают меня, так или иначе.

– То, что вы полны самокритичности, либо делает вам честь, либо…

– Либо? – потребовал продолжения Иван.

– Воображаю, что лень – ваш самый грозный враг, – ушла от вопроса Ирина.

– Лень очень часто берет меня в осаду, признаюсь вам сразу. Особенно в теплый летний день.

– Но вы же не сложите оружия? – хмыкнула Ирина, остановившись в задумчивости около одной из работ.

– Нет, конечно. Что вы там зависли, мадемуазель? – спросил Иван взволнованно. – Что вы там увидели?

– Зима, надо же! – улыбнулась Ирина, и Ивану снова стало тепло и легко на душе. Девушка почти десять минут провела около его «Завалинки», рассматривая ее так, словно пыталась попасть внутрь картины. Большая работа, на которую уже был покупатель, – Иван любил эту картину, она была как глоток свежего морозного воздуха.

Он написал ее полгода назад, когда уехал на Алтай. Он провел там целую зиму: таскал воду в ведрах, топил баню, пил водку с местными мужиками. Привык подолгу не бриться. Рисовал, много рисовал. Дышал полной грудью, впервые за много лет. Эта работа была его самой любимой. Ее купили сразу, с первой же выставки, но не забирали, таковы были условия договора. Картина должна была еще поучаствовать в сентябре на выставке в Санкт-Петербурге, оттуда уехать в Стокгольм и только потом – к новому собственнику.