– Пожалуйста, посмотри на меня.

Мать молчала.

Она явно пыталась вернуться – в те времена, когда сидящий напротив человек еще был ее сыном. Арина упорно не смотрела на него, на его тело, истощенное от бесконечного Дня сурка в СИЗО, на короткий ежик волос, которые чужие люди обрили под корень. Она всеми силами рвалась в прошлое – но ей мешал этот долговязый парень, торчащий за столом, как каланча, как бельмо на глазу, как репей, приставший к одежде.

Нет, это не он, это не ее Игоречек, не ее сыночек, а какой-то незнакомый уголовник, и что она вообще здесь делает, это ошибка.

Арина встала.

– Мам… – Игорь часто заморгал. – Не уходи.

Он встал, но не посмел обойти стол и оказаться на ее стороне, как будто невидимая граница – стена льда, что росла между ними дни и годы, – наконец торжественно опустилась и разрезала воздух на две не соединяемые ничем половины.

– Будешь отвечать перед Богом и Родиной, которую ты предал. Я тебя не знаю и смотреть на тебя не хочу. Ты – пустое место.

– Мам, кого я предал?! Я просто хотел, чтобы люди увидели, как эти, – он качнул головой назад, будто имея в виду все СИЗО целиком, – врут всем и всегда! Я хотел, чтобы они перестали хватать людей и отправлять их на фронт! Хотел, чтобы отец понял, в каком дерьме он возится всю жизнь, чтобы он поднял голову и заметил, что есть ты, есть я и что-то еще на свете, кроме денег и власти…

– Не смей говорить об отце, сволочь. Ты не достоин и ногтя на его мизинце.


Арина с грохотом отодвинула стул и пошла к выходу.

Воображаемый ветер трепал салфетки на столе, и они загибались маленькими треугольниками; роза дрожала в бутылке, а чашки с нетронутым чаем покрылись мелкой рябью и почернели от жирного пепла, от перемолотых костей и жил, которые жрало это место, как древнее чудовище, каждый день, по часам, по четкому расписанию, подчиняясь строгой и вальяжной французской музыке, сюрреалистично смешанной с гимном страны, где большинство потеряло надежду поднять головы давным-давно.

Дверь за Ариной закрылась, и остался только аромат ее духов.

Соколов закрыл глаза и глубоко вдохнул, чтобы запах запомнился получше – прежде чем он снова пройдет по коридору свои восемьсот двадцать семь шагов до одиночки, ляжет на железную кровать без матраса и потеряет счет дням.

Игорь медленно поднимает голову и смотрит на гудящие лампы.

Потом на руки.

Снаружи кто-то уже скребется, чтобы его забрать, а он смотрит на запястья, испещренные царапинами от ногтей. Так он высчитывает время между длинными снами и пробуждением.

Окон в камере нет, стены гладкие, и на них ничего не нацарапать, поэтому он стал ставить засечки на теле. Пока закончились только предплечья. Надо подумать, что дальше.

Что дальше.

Что дальше.


– Соколов, руки за спину.


Один, два, три, четыре… Восемьсот двадцать шесть, восемьсот двадцать семь.

Лязг железной двери одиночки.

И гудение ламп, которые не гаснут никогда – ни днем ни ночью.

* * *

Время в хабе тянулось иначе – не так, как в тюрьме, но и не так, как снаружи.

Оно все равно казалось каким-то искривленным, неправильным. Игорь бродил по разным этажам и общим комнатам, садился в глубокие кресла в углах, кодил в одиночестве на выданном ему подержанном переносном компьютере – простом алюминиевом шаре, который цеплялся за пояс карабином. Батарея была дохлой, приходилось заряжать комп каждый день – но он выдавал сносную проекцию, на которой можно было рассмотреть код. Так кодить ему нравилось намного больше, чем на пластиковой бумажке восковым карандашом, – ему иногда позволяли это делать в СИЗО после многих дней «примерного» поведения.