– Вдруг нас убьет во время авианалета? – спросил он как-то раз.
– Ну, пока даже дома не взрывали, – возразила я.
– Ну а вдруг взорвут и кто-нибудь из нас умрет?
Почему-то представить, что умрет только он, оказалось намного страшнее, чем все, что я себе на-воображала до сих пор. От беспокойства меня бросило в пот, и я расстегнула куртку. Я так редко злилась на него, что еле распознала это чувство.
– Не умрешь ты, – ответила я. – Так что хватит голову себе забивать.
Я резко развернулась и бросила его одного на Трг, где беженцы уже собирали пожитки и готовились в дальнейший путь.
Мы вступили в новую эпоху ложной воздушной тревоги. Предупреждений о налетах и досрочных предупреждений. Стоило полицейской разведке заметить на подлете к городу сербские самолеты, как по телевизору вверху экрана пускали бегущую строку с предупреждением. Не звучало никаких сирен, никто не разбегался по укрытиям, но те, кто видел предупреждение, высовывали головы в коридор и заводили: «Zammčenje, zamračenje!» Клич пролетал по лестницам, по бельевым веревкам перекидывался на соседние дома, перемахивал на ту сторону улицы, и в воздухе гудел зловещий шепот: «Тушите свет».
Мы завешивали шторами переклеенные скотчем рамы и поверх закрепляли куски черной материи. Сидя на полу в темноте, я не боялась, скорее ощущала что-то вроде предвкушения во время особенно напряженной игры в прятки.
– Кажется, ей плохо, – как-то вечером сказала мать, пока мы сидели на корточках под подоконником.
Рахела плакала и плакала, не унимаясь, будто под заклятием, наложенным за несколько дней до того.
– Может, она боится темноты, – предположила я, хотя и так уже знала, что дело не в этом.
– Все, отвезу ее к врачу.
– Все с ней хорошо, – отрезал отец не допускавшим возражений тоном.
Был в нашем доме серб, который наотрез отказывался задергивать шторы. Он включал в квартире все лампы и врубал на всю катушку на своей крутейшей магнитоле кассеты с безвкусной оркестровой музыкой, набравшей популярность на подъеме коммунизма. По ночам соседи поочередно ходили умолять его выключить свет. Просили его сжалиться над ними и помочь им защитить своих детей. Когда и это не помогало, они прибегали к логике, внушая ему, что если на дом сбросят бомбу, то он умрет вместе со всеми. Но он, по-видимому, был готов принести себя в жертву.
По выходным, когда он был на автостоянке и чинил свой неисправный «юго», мы часто шныряли вокруг и таскали у него инструменты, пока он не видел. Иногда по утрам перед школой мы высыпали в коридор и собирались у него под дверью. Мы настырно трезвонили и убегали, заслышав по ту сторону двери приближавшийся топот.
Пару недель спустя после прибытия беженцев в город в школе объявились их дети. Не имея записей об их академических успехах, учителя пытались, насколько могли, равномернее распределить их по классам. В наш класс попали два мальчика, и по возрасту они вроде бы вписывались. Приехали они из Вуковара и говорили с забавным акцентом.
Вуковар был городком в паре часов езды от нас и никогда особенно не выделялся в мирное время, зато теперь его все время показывали в новостях. С улиц Вуковара исчезали люди. Одних под дулом пистолета вынуждали уходить на восток, другие в ходе ночных бомбардировок превращались в кровавое облако. Оба мальчика прошли пешком до самого Загреба и распространяться об этом не любили. Даже когда они освоились на новом месте, вид у них всегда был потрепаннее нашего, а темные круги под глазами – всегда потемнее, и относились мы к ним с отстраненным любопытством.
Жили они на складе, который мы за его запустелость прозвали Сахарой; туда ходили ребята постарше – болтать, курить и целоваться в темноте. Поползли всякие слухи: люди, мол, спят на полу, а туалет всего один, или вообще нет никакого туалета, и уж точно нет туалетной бумаги. Мы с Лукой пытались пару раз туда пробраться, но у двери стоял солдат и проверял у всех документы.