После случая с куклой и шабаша художников я поняла, почему маму так привлекал футуризм. В нем отсутствовала главная составляющая любого настоящего искусства – талант. Не нужно быть одаренным человеком, чтобы портить и ломать. Все, что от вас требуется, – это капелька безумия. Или даже не капелька…

III

А потом в жизни моей мамы появился фотограф. Она привезла его из Кисловодска, куда уезжала поправить пошатнувшееся здоровье. Я же была оставлена на попечение тети Маши, жившей по соседству с нами и согласной на любую работу. Тетя Маша была дебелая женщина, невысокого роста, с натруженными, но ласковыми руками. Мне нравилось, как она тихо говорила, зевая, крестила рот, повязывала на деревенский манер косынку, прикрывая жиденькие пегие волосы, а еще часто и беспричинно вытирала руки о засаленный передник. Все это было так не похоже на тех женщин, что я знала. От тети Маши веяло уютом и спокойствием. Впервые в моей жизни появилось подобие распорядка. Пробуждение, прием пищи и отход ко сну происходили в одно и то же время и всегда сопровождались непременной молитвой. И пусть еда была однообразной и бесхитростной, зато сытной. Одежда моя была залатана, тщательно простирана, а по воскресеньям меня купали в нескольких водах, предварительно натирая до красноты колючим шерстяным носком. Тетя Маша называла мою мать «непутевой», а меня «сироткой», но делала это мягким необидным голосом. Через две недели жизни без мамы я округлилась, посвежела, а на моих впалых щеках заиграл румянец. Тетя Маша иногда с улыбкой говорила: «Так-то будет получшее. А то не девка, а вырпь!». Что такое вырпь, я не знала, но понимала, что это нечто неприглядное.

Моя безмятежная жизнь закончилась с появлением мамы и ее очередного гения. Мама светилась от счастья, и, к слову сказать, новый приятель произвел на меня впечатление. Он был одет невероятно изысканно. На его узкоплечей фигуре красовался удлиненный приталенный пиджак с четырьмя карманами – два на груди и два ниже талии; широкие коричневые штаны спускались чуть ниже колен и заканчивались, как мне показалось, манжетой, а клетчатые гольфы обтягивали ноги и завершали необычный ансамбль. От мужчины приятно пахло хорошим табаком.

– Ирен, познакомься, – это Вольдемар, он фотохудожник!

По тону матери и лихорадочному блеску в ее глазах я поняла, что этот кумир протянет дольше предыдущих.

– Вольдемар – великий реформатор, – продолжала мама, не сводя обожающего взгляда с кавалера. – Он первый изобрел синтез фотографии и живописи!

Мужчина молча выслушал мамины восхваления, достал трубку, набил ее душистым табаком и с удовольствием втянул в себя дым. Потом протянул мне руку и мягко ее пожал.

– Вольдемар. Очень приятно, маленькая леди.

Я смущенно кивнула и поспешила спрятать лицо в ладонях, хотя в этом не было никакой необходимости: мама не взглянула на меня ни разу за время первой встречи после долгой разлуки.

Жизнь вернулась в прежнее русло с небольшими изменениями. Кровать моя была безжалостно выдворена из спальни сначала в гостиную, а после в коридор, так как старые друзья любили засиживаться до утра и вести шумные споры. Мама, и прежде не уделявшая мне достаточного внимания, совершенно перестала меня замечать, стараясь проводить больше времени с новым любовником. И я опять вспомнила забытое чувство голода. Бывало, всё, что я получала на завтрак, – это стакан воды и ничего больше. Мама объясняла, что мы должны потерпеть: ведь скоро талант Вольдемара станет очевидным всем и каждому. Пока же работы его продавались крайне плохо: выставки, организованные на последние семейные деньги, посещали все те же дружки-футуристы, но, кажется, и они не находили его фотографии занимательными. Сюжеты фоторабот Вольдемара хоть и были постановочными, но несли в себе больше реализма, нежели футуризма. В них было маловато любимого мамой абсурда, зато встречалась печальная лирика, грусть и даже – философия.