– Везет нам, Вакенфельдт!

Даниэль же, обычно такой терпеливый, разумеется, не может не спросить, зачем я сказала “приффе”.

Затем тетушка ходит червонным валетом, я крою дамой, дяде Вакенфельдту даму крыть нечем, он сбрасывает фоску, так что вроде бы взятка будет моей.

В этот миг мне кажется, я спасена. Сейчас разыграю свои пики и бубновый туз и возьму желанные семь взяток.

Но тут Даниэль, прежде чем положить свою карту, оборачивается к дяде Вакенфельдту:

– Почему вы, дядюшка, не побьете Сельмину даму? У вас же на руках король.

Дядя Вакенфельдт подносит карты к глазам, рассматривает сквозь большие выпуклые очки.

– Верно, голубчик, есть у меня король, хоть я его и прозевал, – говорит он. – Однако ж карте место.

– Да нет же, – возражает Даниэль. – Вы, дядюшка, имеете право взять ее назад, вы ведь не разглядели.

Конечно, я понимаю, Даниэль поступает правильно, предлагая дядюшке взять карту обратно. Но мне так хочется выиграть, что я не могу согласиться с братом.

– Ты что, не слышишь, дядюшка сказал: карте место! – говорю я.

Но Даниэль пропускает мои слова мимо ушей.

– Давайте сюда короля, дядюшка! – говорит он, протягивая ему фоску, которой он пошел сперва.

Дядя Вакенфельдт ходит королем. Даниэль – червонной фоской, и взятка уходит к противникам. Теперь у них семь взяток, и у меня нет уже никакой возможности взять леве[10].

Тетушка Ловиса протягивает руку, хочет забрать со стола четыре червонные карты, и тут у меня лопается терпение. Я швыряю оставшиеся карты на стол.

– Больше я не играю! – кричу я, вскакивая на ноги. – Потому что так нечестно!

Я вне себя. Прямо киплю от злости. Дядя Вакенфельдт кажется мне сущим негодяем и шулером, так приятно швырнуть карты на стол и сказать ему все, что думаю. И Даниэль ничуть не лучше его. Порядочному человеку играть с ними в карты никак нельзя.

Однако в Морбакке не привыкли, чтобы кто-то швырял карты на стол и кричал, что другие играют нечестно, поэтому возникает жуткий переполох. Маменька, которая сидела с Анной и Гердой за другим столом, разгадывала шараду, немедля встает и идет ко мне. А я бегу к ней.

– Маменька, они жульничают! – кричу я, обнимаю ее и разражаюсь рыданиями.

Маменька не говорит ни слова – ни в мою защиту, ни мне в упрек. Лишь крепко берет меня за запястье и выводит из столовой. Ведет через переднюю, вверх по чердачной лестнице и в детскую. Я не перестаю рыдать и выкрикивать:

– Они жульничали, маменька, жульничали!

Но маменька молчит.

В детской она зажигает свечу и начинает разбирать мою постель.

– Раздевайся и ложись! – говорит она.

Однако ж я сперва сажусь на стул, всхлипываю и опять кричу:

– Дядя Вакенфельдт жульничал!

А когда я снова повторяю эти слова, происходит кое-что странное. Мои глаза как бы переворачиваются. Смотрят не наружу, в детскую, как раньше, а внутрь. Смотрят внутрь моего существа.

И видят они большую, пустую, полутемную расселину с мокрыми стенами, по которым каплями стекает вода, и дном, похожим на болото. Сплошная жижа да глина. И эта вот расселина – она внутри меня.

Но пока этак сижу и смотрю туда, я примечаю, как в этом грязном болоте что-то начинает шевелиться. Норовит вылезти на поверхность. Я вижу, как из глубины появляется огромная страшная голова с разинутой пастью и шипами на лбу, дальше виднеется темное чешуйчатое тело с высоким гребнем вдоль спины и короткие неуклюжие передние лапы. Похоже на змия, которого повергает святой Георгий в стокгольмском Соборе, только намного больше и страшнее.

Никогда я не видывала ничего столь кошмарного, как это чудовище, и мне до смерти страшно, что оно обитает во мне самой. Я понимаю, до сих пор оно было заключено в болотной жиже и не могло шевелиться, но теперь, когда я позволила злости одержать верх, – теперь оно дерзнуло вылезти на поверхность.