– Как так? Извольте объяснить, – хмуро предложил Мариенгоф.

– А так. Нашей с вами почве – культурной, я имею в виду – от силы лет полтораста, наши корни – совсем неглубоко, где-то в девятнадцатом веке. А его… – она посмотрела на Есенина, который молчал, как бы улетев взглядом в иное пространство. – Его вскормила Русь, и древняя, и новая. Мы с вами – россияне, а он – русский. Понимаете?..

Есенин, словно очнувшись, в одно мгновение вернулся к друзьям, на Тверскую и принялся их всех тормошить, особенно окончательно помрачневшего Мариенгофа: «Ну что, Толя?! А ты сам-то ее раскусил, а? Нет? То-то же». Повеселевший, он встал и бодро предложил: «А вот теперь можно и освежиться! Айда в СОПО, в «Стойло»! Там Кусиков[10], должно быть, нас уже заждался».

Пока шли по Тверской, к «Стойлу Пегаса», к компании присоединился милый друг Иван Грузинов. Потом случайно встретившаяся Мина Свирская, которая, как обычно, спешила куда-то по своим партийным делам, даже не глядя по сторонам.

– Э-э, эй, девочка-эсерочка! – окликнул старую подружку Есенин. – Пойдемте-ка с нами. Я вам частушки петь стану.

В кафе, покуда устраивались за столом, Грузинов, уже посвященный в суть спора Нади Вольпин и Мариенгофа, попытался увести разговор в сторону «Руси» и «русских»: «Русь» – это не «русские», вернее, не только русские. Это кто-то или что-то, от чего невозможно оторваться душой. Но и разгадать невозможно». Но на него уже мало кто обращал внимание.

– …Сергей Александрович, не надо, – Надя тронула Есенина за рукав. – Скандал будет.

– Да-да, – поддержала ее Мина. – Не стоит вам петь, Сережа…

– А-а, ерунда… Никто не пикнет. Пусть только попробуют. – Есенин легонько отмахнулся от них, хлопнул ладонью по столу и во весь голос затянул, скоморошествуя:

Эх, яблочко,
Цвету ясного.
Есть и сволочь во Москве
Цвету красного…

– А вот и помидорочки красненькие! – пытался в тон каламбурить Кусиков, возрадовавшись появившейся на столе закуске.

Грузинов, сидя рядом с Вольпин, доверительно ей нашептывал: «Надя, я вижу, вы полюбили Есенина». Не дождавшись ответа, настойчиво принялся советовать: «Забудьте, Надя, забудьте. Вырвите из души. Ведь ничего не выйдет».

– Но ведь уже все вышло, Иван Васильевич, – усмехнулась Надежда.

– ?! А Сергей уверяет, что…

– …что я не сдаюсь? Так и есть, все верно. Не хочу «полного сближения». Понимаете… Я себя безлюбой уродкой считала, а тут вот полюбила. На жизнь и смерть! Вы, Иван Васильевич, немецкий знаете?

– Учился…

– Вот послушайте. Это Гёте:

Und doch, welch Gluck, geliebt zu werden!
Und lieben, Gotter. Welch ein Gluck!

Перевести? Пожалуйста. Ну, примерно так: однако, какое счастье – быть любимым! А любить, о, боги! – еще большее счастье! Простите за убогость подстрочного перевода. Я же только учусь…

Тут же Кусиков встрепенулся: «Нет, Наденька, эти слова Гёте для меня звучат как тост!» За столом оживились. А Есенин попросил:

– Спой нам, Сандро.

Кусиков потянулся к гитаре, стоявшей у стены, взял один аккорд на пробу, второй и тихо начал свой знаменитый романс:

Слышу звон бубенцов издалека, —
Это тройки знакомый разбег…
А вокруг расстелился широко
Белым саваном искристый снег…

До чего же хорошо! Браво, дружище Кусиков, кавалерист ты мой ненаглядный. Да за одни эти «Бубенцы» в тебя же влюбиться можно, коня подарить или к ордену представить!.. Эх, сейчас бы из всей этой жары, из вонючего дымного чада – и вправду нырнуть с головой в твой искристый снег…

Москва, Новинский бульвар, 32, 1921-й и другие годы

И, протискавшись в мир из-за дисков,
Наобум размещенных светил,
За дрожащую руку артистку