Поэтому Экопан, в великой мудрости своей, постановил: на одну семью, на одну пару разнополых лиц детородного возраста – только один ребенок, пока объем популяции не совпадет с идеальным. Стоит нам нарушить данный закон, размножиться хоть немного сверх нормы – и средства к существованию иссякнут, а жалкие остатки рода человеческого исчезнут, теперь уже бесповоротно, навсегда.
Какой-нибудь более трезвомыслящий искусственный интеллект, вероятно, предпочел бы отбраковать лишнее население с самого начала, а потом – удобства ради – поддерживать уже полученное безупречное количество особей. Но я уже говорила: Экопан нас любит, как родная мать. Он решил спасать нас со всем возможным милосердием и гуманностью.
Так что все мы, вторые дети в семьях (если только такие, кроме меня, еще есть), – просто чудовища, ставящие собственный биовид под угрозу самим фактом своего существования. При одной мысли об этом я испытываю острое чувство вины. Ведь я ем, дышу воздухом, оставляю после себя отходы, и всем этим, выходит, слегка подталкиваю Эдем к краю бездны.
Я тут лишняя.
А все же я рада, что живу. И намерена цепляться за эту жизнь всеми силами своего эгоизма. Пусть Экопан или кто-то еще только попробует отнять ее у меня.
Только теперь я начинаю осознавать всю глубину последствий моего пребывания в этом мире. Мама берет меня за руку и мягко усаживает на диван. Ее прикосновение успокаивает. Помню, когда я была еще совсем маленькой и заболевала, лечил меня, конечно, отец, но лучше мне всегда становилось именно в мамином присутствии.
Тепло ее ладоней, свет любви, доброты в глазах оказывались сильнее всякого лекарства.
И теперь в моей душе воет сирена: все это мне предстоит утратить, променять на свободу. Но свобода того не стоит!
– Все дети рано или поздно вырастают, – нежно говорит мама. Ее нижняя губа чуть-чуть подрагивает. – Взрослеют и улетают из родного гнезда.
– Но не таким вот образом, – сквозь стиснутые зубы выплевываю я. – Не навсегда, без права вернуться!
Она вздыхает:
– Тебе слишком опасно здесь оставаться.
– Почему?! – запальчиво вскрикиваю я. – Почему со своими поддельными имплантами и документами я не могу стать тем человеком, что записан в этих документах, но остаться жить здесь, с вами?
– Рауэн, ты ведь вела очень уединенную жизнь под нашей защитой, – снова начинает мама, и я не могу удержаться, чтобы не прыснуть даже в такой ситуации. Преуменьшение века, никак не меньше… – Ты не отдаешь себе отчета в том, каково там… – Мама жестом показывает на стену, за которой невидимо пульсирует необъятный город. – Там за тобой всегда кто-то следит. От Зеленых Рубашек и служб Центра до безобидного крохотного уборкобота, который рыщет по улицам, убирая отходы. Все они вечно начеку, вечно высматривают – где что хоть на йоту не так, как следует. Не так, как принято. Тем более, что папа занимает такой высокий пост, а теперь вот, видимо, заберется еще выше… – Тут по ее лицу пробегает гримаса, смысл которой мне трудно разгадать. – Уж мы-то окажемся под особо жестким контролем. Ты получишь документы на имя абсолютно постороннего нам человека. Совершенно невозможно измыслить убедительную причину, по которой такой человек мог бы поселиться у нас. Начнется расследование, и все те годы, что мы тебя с таким трудом растили, пойдут насмарку.
– Но, мамочка… – пытаюсь перебить я.
– Милая, это вопрос жизни и смерти. – Мама прижимает меня к себе крепко-крепко. – Если не выйдет, если хоть что-то пойдет не так, если у кого-то возникнут хоть малейшие подозрения – это смерть. А жизнь, если все у нас получится, будет подлинная, настоящая, полноценная жизнь, жизнь для тебя – с друзьями, с интересной работой, а когда-нибудь, со временем – уже и со своей собственной семьей. – Она переходит на шепот и прижимается щекой к моей щеке. Такое ощущение, что уже навсегда прощается.