В копилке памяти моей хранится несколько историй, которые, предупредив о несвязности главы этой, я хочу изложить.

Лев Разгон, проведший в ГУЛАГе около семнадцати лет и, по счастью, уцелевший, в посветлевшие восьмидесятые годы много выступал, рассказывая о том, что видел. И однажды некая интеллигентная женщина спросила его, на чём он писал в лагере свои заметки и впечатления. Лев Эммануилович аж задохнулся от неожиданного вопроса, а женщина вдруг просияла и сказала озарённо: «А, понимаю, – на туалетной бумаге». И тут Разгон захохотал от этой детской наивности.

Забавно, что такую же точно историю мне рассказал как-то Сай Фрумкин, уже в Америке. Этот прекрасный человек (мир его памяти) и в гетто побывал, и в двух немецких лагерях. Он выжил, слава Богу, а ещё совсем недавно часто выступал в американских школах, рассказывая о европейской Катастрофе. И одна какая-то школьница (темой в этот раз было Варшавское гетто, он говорил о голоде его обитателей) подняла руку и сочувственно спросила: «А почему они не позвонили и не заказали себе пиццу?»


Вы скажете мне, что это две истории про двух дур, но мне кажется, что дело обстоит гораздо хуже. Сегодня человек уже представить себе не может кошмар той дикой канувшей эпохи, потому и ставятся в России памятники Сталину, а множество вполне разумных людей блаженно жмурятся, вспоминая то время.


А ещё одну отменную и трогательную историю (совсем иную, чем те, что выше) рассказал мне врач одной израильской больницы.

У них лежала пожилая пациентка, находившаяся в полной отключке. А ей надо было измерить температуру, и по старинной медицинской методике градусник ей вставили в попку. Ощутив его, она вдруг очнулась и еле слышным шёпотом сказала: «Йехезкель, это ты?»


Чуть не забыл (глава-то всё равно несвязная): эту историю мне в Риге рассказала одна женщина.

В Большом зале синагоги городской когда-то был марксистско-ленинский лекторий, так что после всех ремонтов кое-где уцелели дряхлые серпы и молоты. И вдруг какой-то пожилой еврей заявил свою законную претензию: мол, почему в том месте, где всякие еврейские мероприятия случаются, остались эти памятники пакостной эпохи?

И женщину постигло вдохновение! Она сказала, что предметы эти – древние инструменты обрезания еврейских младенцев: серпом некогда отсекали крайнюю плоть. «А молот?» – недоверчиво спросил старик. «А это – для анестезии!» – находчиво сказала женщина. И старик успокоился.

Теперь как раз пришла пора недавней поделиться радостью: свой восемьдесят второй день рождения мой давний-давний друг Юлий Китаевич отмечал у нас в Израиле. И я ему стишок сочинил.

Умён. Слегка мудаковат.
Красноречив, когда поддатый.
Всегда друзьям безмерно рад.
Американец. Жид пархатый.
Пусты напрасные слова,
что он шутить с годами бросил,
поскольку в восемьдесят два
смешнее всё, чем в двадцать восемь.
Весьма немолод общий друг,
однако член былого воинства,
сам вынимает он из брюк
своё усохшее достоинство.
Ему кричат со всех дворов:
«Зайди! Сейчас нальём под ужин!»
Короче, Юлий, будь здоров,
поскольку ты нам очень нужен.

Страшная месть и нечаянная радость

Вот я и дожил до восьмидесяти лет. Раньше никогда бы не подумал. Множество людей весьма достойных уже закончили к этим годам свои счёты с жизнью, ну или судьба уже свела с ними счёты, а я всё жив пока. Но вот общаться стало почти не с кем. Да и раскидало нас по свету широко. А станешь вспоминать былые годы – совершенно ты другим стал человеком. От уплывшего времени всего два свойства у меня остались: оглушительно сморкаюсь и непременно днём немного сплю. Зато развилась лень неимоверная. Уж года два, как не могу писать очередной дневник. Нет, я не о стихах, они каким-то образом родятся и всплывают сами. А впечатления от жизни пожилой вялотекущей – они ещё, по счастью, есть – никак не запишу. Ну, правда, кто-то из мыслителей заповедал нам, графоманам: если можешь не писать, то не пиши. А я ещё сыскал где-то мысль, что труд, не доставляющий удовольствия, – грех чистейший, очень меня это поддержало. Прозу ведь писать и в самом деле очень трудно. Хоть у меня она отнюдь не художественная, так – заметки вдоль по жизни. Но недавно приключилась у меня история, которую не записать я просто не могу. С неё, пожалуй, и начнём главу.