– Ты полагаешь?
– Я убежден. Представь себе двух юных павлинов, они напыщенны, высокомерны и распускают свои хвосты. Я уверяю себя, что рожден, чтоб сотворить какой-нибудь эпос, нынешнюю «Войну и мир». А ты грунтуешь громадный холст и лучшие, румяные годы тратишь на некий мощный сюжет – «Освобождение труда» или «Восстание народа». Дали бы мы с тобою маху.
– Ты прав, Мышонок.
– О, как я прав. Еще не раз ты в том убедишься. Мы сделали с тобой то, что надо, и выбрали то, что нам по мерке. У каждого в этом мире свой жанр, у каждого свое амплуа.
Младший покачал головой.
– Мы не актеры.
– А ты неправ. В отличие от старшего брата. И некоего господина Шекспира. Актеры, малыш. И у нас с тобою, как и у прочих млекопитающих, есть предназначенные нам роли.
Сегодня, когда я достиг рубежа, страшно подумать, почти столетия, я чувствую властную потребность взять в руку не привычную кисточку, а неуступчивое перо, которым мой брат владел так лихо.
Коль скоро странная прихоть судьбы мне подарила столь длинный век, вместивший в себя не одну мою такую бесконечную жизнь – еще и недолгую жизнь брата, я просто обязан оставить людям все то, что я запомнил о нем.
Я сознаю, что эта работа мне не по силам, не по возможностям. Слишком тут много таких деталей, в которых прячется сатана. О них по-прежнему лучше помалкивать. Я знаю много, чрезмерно много, и это знание непосильно. Все же сажусь за письменный стол.
Мне могут сказать: написано столько, что книг уже никто не читает. Ну что же, пусть будет еще одна книга. Мышонка уж нет, но я еще жив и должен сохранить для людей память о моем старшем брате.
Мне надо воскресить не события, в которых он побывал, поучаствовал, не те, которые он придумывал и – больше того – претворил в реальность. Их много, так много, всех не исчислишь. Нет, мне хотелось бы побеседовать о нем самом, о том, что в нем жило, что колотилось в его голове и жгло его бессонную душу. Сделало его тем человеком, каким он запомнился и вошел в реальную жизнь своих сограждан. О том, что однажды вдруг оборвало этот стремительный полет и что приблизило его смерть.
Знал ли он сам, что ввязался в рискованную, очень опасную игру? А разве любой из нас не пребывал на краешке всасывающей воронки? Все мы, уцелевшие люди, которым неведомо как удалось договориться с двадцатым веком, склонны себя переоценивать. Легче заканчивать марафон, думая, что нам удалось ловко перехитрить свое время. Стольких дерзнувших принять его вызов оно укротило и унесло, а мы изловчились и живы-здоровы. Разглядывайте нас с уважением.
Все это, разумеется, вздор. Нам просто повезло в лотерее – вытащили счастливый билет.
И я отчетливо сознаю – мой старший брат был не только отважней, не только значительно одаренней – он был гораздо умней меня. Но это был неистовый ум, несовместимый с благоразумием, с увертливым самоограничением, которые сохраняют жизнь.
Похоже, что у такого ума другой чекан и другой калибр. И жребий в России – тоже другой.
Он сызмальства мне втолковал, как плоско все то, что выглядит многозначительным.
Помню, как сдержанно он отозвался о нашем знакомом, весьма дорожившим своей репутацией мудреца:
– Глубокомысленный человек.
После чего я уже не мог воспринимать златоуста серьезно.
Тем более я был удивлен, когда однажды он мне сказал с какой-то торжественной доверительностью:
– А нам с тобой, Малыш, повезло.
Не сразу уловив перемену в его интонации, я отшутился:
– Ты абсолютно в этом уверен?
Он терпеливо мне разъяснил, что говорит вполне серьезно.
– Сам посуди, кто были мы, в сущности, когда в империи произошло это великое землетрясение? Ты – отрок, еще не забывший спазмы едва пробудившегося пола, а я обладал каким-то весом и опытом только в твоих глазах. При этом оба мы были с норовом, обоим не сиделось на месте. И что бы мы делали в этом мире с его вальяжной, неспешной поступью, с порядком, раз навсегда заведенным, и с городовым на углу? Если бы даже и удалось где-то найти свою скромную нишу, нас все равно бы всегда точило сознание чужести и второсортности. Нас с тобой спас семнадцатый год.