– С двух сторон, стало быть, беда подкрадается? – догадался Илья Денисович. – Это мудреней, чем бывшего атамана нашего пленить да царевым слугам на суд передать.

– Степан Ефремов под себя дюже подгребал. Вот и пострадал! Вона, какой домище каменный возвел, – с железными дверьми и окнами-бойницами. А с каких благ? С нашенских войсковых! Казну на семью свою извел. Нонешний атаман – заступник Дону.

– Хоть бы сыночка нашего, Леонтия, домой возвернул, – откликнулась Устинья Филимоновна, подходя к окну, озаренному заходящим солнцем. – Вот славно! Никак вода на сбытие пошла. Плетень открылся и лестница…

Марфуша, с трудом сдерживающая зевки, с поклоном встала, подпорхнула к матери. И удивленно расширила глаза, – правда, скатывалась полая донская водица, уходила к низовьям.

– Я не зря Никитушку привел, – в очередной раз поставив опустошенную чарку на стол, признался войсковой старшина. – У меня сын, у тебя – дочка. Пара подходящая… Никит, нравится тебе Марфа? Не стесняйся, гутарь. Всем ответствуй!

Парень, низколобый, как полымем охваченный курчавенью русых волос, осклабился.

– Дюже нравится.

Данила Петрович в упор уставился на отца невесты.

Оба были изрядно пьяны. Урядник, наконец, смекнул, что избежать прямого ответа никак не удастся. Зыркнув на дочь, пробасил:

– А ты, Марфуша?

Лицо девушки зарделось. Она потупила взор и промолвила:

– Мне и дома хорошо, батюшка!

Как ни был хмелен Илья Денисович, а углядел сверкнувшие в глазах дочери слезинки. Самолюбие взыграло: родного дитя в неволю отдавать? Вновь повернувшись к гостю, он заключил:

– Ты, сосед дорогой, знаешь, что я тебя дюже уважаю. И в чине ты мне не ровня! Но про свадьбу, мил-человек, решать станем по осени. И пост зараз, и пахота опосля подойдет, и сенокос…

– До Покрова цыган сто кобыл засекает! В мясоед этот давай свадьбу обтяпаем. Как мы с тобой порешим, так и будет! Я лично потрачусь! Сын у меня один… Ты же воевал, знаешь. Надо всё в пору: пересидишь, сам под шермицию[13] угодишь.

Но урядник, невзирая на то, что сосед величина войсковая, еще непримиримей рявкнул:

– Не неволь, Данила Петрович!

С великой обидой ушел седочубый Гревцов, с понурым видом – сын. Илья Денисович проводил их до мостков, проследил: благополучно ли доберутся до своего куреня. И, снова усевшись на галдареи, развязал кисет и вложил в ноздри по щепотке крепкого турецкого табака, присланного с оказией сыном еще в Рождественский пост.

Тихо было вокруг, лишь на дальних раскатах-бастионах брехали собаки, раздавались голоса, долетали обрывки песен. Синели неоглядные сумерки. Водная гладь уходила по донскому руслу неведомо куда, смыкаясь с небом. И в этой удивительной слитности терялось ощущение определенности, казалось, что ушли из-под ног доски, и он невесомо парит в похолодевшем вечернем воздухе. От этого стало весело и вольно. И забылось про всё на свете, – глядел урядник, как зажигаются над Черкасским городком звезды и отражаются в донской воде, в иссиня-темном зеркале. Считал их, пока не сбился, – и завел вполголоса песню про любушку-голубушку да про горькую чужбину и одинокого казака, – своего сына, Леонтия Ремезова…

5

Девлет-Гирей, окончив совет, пожелал, чтобы с ним остались в юрте Шабаз-Гирей и нурадин Муробек-Гирей. Все они связаны кровными узами.

– Если сведения, полученные от наших людей, верны, мы должны завтра выступать. Русских мало. Нас много! Едисанцы – да будь славен Аллах! – образумятся. Воины султана Абдул-Гамида ропщут. Они прибыли со мной, чтобы воевать против гяуров, а не отсиживаться за Кубанью.

– У русских грозная кавалерия. Напасть следует внезапно, – заметил младший брат Шабаз, калга, украдкой подтягивая край ноговицы.