Противу его договорённости с Бельмонтием Салтыков повелел разыграть на театре трагедию «Синав и Трувор». Зачем? Кто оценит теперь высокие страсти его пьесы, написанной двадцать лет назад! Актёры? Да они разучить как следует её не пожелали. Зрители? Им нынче подавай пакостную слезливую «Евгению» какого-то Бомарше, переведённую, сказывают, московским подьячим! Как же, публика в восторге: всё перемешано – смех и слёзы, высокое с подлым. Но возможно ли, чтоб на тулово скорбящей Мельпомены да голова смешащей Талии насажена была? Истинно, только подьяческий вкус таковое допустить способен. Нет, не безмозглым московским кукушкам понять дано смысл и слог его «Синава и Трувора»: «В победах, под венец, во славе, в торжестве спастися от любви нет силы в существе…»

А может, и его хулитель – какой-нибудь подлый приказный? «Чтоб сей из моря стал ему подобна лужа…» Ах, когда подьячие начинают о литературе судить, конечно, скоро преставление света настанет…

Старый слуга, тайный соучастник в горестном его куликовании, вошёл в кабинет с подносом. Письмо из Питербурха? Наконец-то! Может, государыня отменит сей позорный спектакль. Торопливо разодрал украшенный императорскою монограммою конверт, трясущимися руками развернул бумагу с водяными знаками.

«Александр Петрович! Письмо ваше от 25-го января удивило меня, а от 1-го февраля ещё более. Оба, понимаю я, содержат жалобу на Бельмонтия, который виноват только в том, что исполнил приказание графа Салтыкова. Фельдмаршал желал видеть представление вашей трагедии: это делает вам честь. Вам должно бы согласиться с желаниями особы, по месту своему первой в Москве… Я думаю, что вы лучше других знаете, какого почтения достойны люди, служившие со славою и украшенные сединою, а потому советую вам впредь избегать подобных ссор. Таким образом сохраните вы спокойствие духа, нужное вам для ваших трудов, а мне всегда приятнее будет видеть изображение страстей в ваших драмах, нежели читать их в ваших письмах. Впрочем остаюсь вам доброжелательная.

Екатерина».


Сумароков сжал бумагу в кулаке.

– Принеси, Прокоп, анисовой, да чтобы штоф был поболе…

Так-то ценят его в России и при дворе. Он спомнил недавнее послание Вольтеру и любезный ответ сего знаменитого француза с осуждением самоновейших, «незаконнорождённых» пьес, затем свою громкую славу при покойной монархине Елизавете Петровне. И вот письмо здравствующей императрицы! Куда как далеко этой хитрой и двуличной немке до дочери великого Петра!

Побежал к налою, спробовал пальцем очин у перьев: какое повострее. Строчки, несущие его боль, его муку, словно сами собой полились на бумагу:

Все меры превзошла теперь моя досада:
Ступайте, фурии, ступайте все из ада,
Грызите жадно грудь, сосите кровь мою!
В сей час, в который я терзаюсь, вопию,
В сей час среди Москвы Синава представляют,
И вот как автора достойно представляют;
«Играйте, – говорят, – во мзду его уму,
Играйте пакостно за труд на зло ему».
Сбираются ругать меня враги и други;
Сие ли за мои, Россия, мне услуги!
От стран чужих во мзду имею не сие:
Слезами я кроплю, Вольтер, письмо твоё.
Лишённый муз, лишуся я и света;
Екатерину зрю… проснись, Елизавета!..

Бесшумно вошёл старый слуга.

– Садись ужо, Прокоп… – Сумароков сам разместил па поставце штоф и рюмки.

Слуга был одновременно и его тестем: наперекор молве и материнской воле Сумароков женился вторым браком на собственной крепостной.

– Батюшка, Александр Петрович! Только не пей много, чтоб, избави бог, опять не понасуслиться… – с жалостию к своему барину-зятю сказал Прокоп. – Вечером велено тебе быть непременно в киятре…