А народу на улицах все прибывало. Вышел тощий, но жилистый Сева Рыбак, остролицый, с глазами навыкате, и, конечно, ему закричали: «Эй, Рыбак, на трибуну-то выйдешь?! Скажешь, кто у нас тут Украину всю кормит?.. А жена его с этой трибуны за шиворот!» Вышел старый Илья Исаакыч Гурфинкель, легендарный Герой соцтруда и строитель «Марии-Глубокой», многолетний бессменный ее инженер, почитаемый в местном народе, как жрец преисподнего солнца, с костылем, а вернее, с аристократической тростью, в допотопной своей черной тройке и белой рубашке, обожженно-худой и прямой, словно сзади за шиворот вставили палку, с седым каракулевым облаком на горбоносой коршунячьей голове. Вощеная коричневая кожа остро обтянула кости черепа, собравшись горестными складками у глаз, – старик был готов к отправке на родину, в космос, в свою каменноугольную вечность, но заросшие сивым бурьяном глаза все горели огнем молодого упорства и проснувшейся ненависти. Говорили, в войну он был сыном полка и воевал в артиллерийской батарее, а мать его и двух сестер под Белой Церковью убили немцы, и уже было ясно, что он скажет с трибуны: что вот здесь, под ногами у них, кости наших солдат, кости сброшенных в старые шахты детей и что растущие на их мемориале маки неприкосновенны даже для нарколыг на ломах.
Выходили, здоровались, ручкались и уже полноводным ручьем текли по улице горбатые и гоблины, приводники, гидравлики, подъемщики, лентожопые и водяные, лесогоны, маркшейдеры, бумеристы, свистки, рельсобляды, вентиляторы, смертники, демиурги совковых лопат и контактных дрезин, струговых установок и врубовых монстров. Коля-Коля, Иван Бакалым, Витька Флеров, Кирюха Застегнутый, Жека Птухин, Олежа Войтюк, Сенька Лихо с Андрюхой Хомухой, о которых Петро уже шкуру в забое счесал, так они долго терлись, горбатые, в сцепке одной… Витя Глымов, Валерка Рональдо с невыполотой челкой на бритой голове и выпирающими, как у кролика, передним зубами, Вован Сусаренко, Артемка Шамрыло, Андрюха Негода, Виталя Хмельницкий – бугай «больше тонны не класть», Серега Бажанов по прозвищу «Сдохну, но украду», моторист Ленька Анабиоз, под землей пребывающий только в состоянии «ВЫКЛ»: вешал банку над течкой и спал, как сурок.
Раз Валек проходил мимо спящего Ленчика: снял штаны, принагнулся у того над лицом, аккуратно приладив выше задницы каску, и глазами Петру показал, чтобы тот хорошенько ударил скребком по трубе. Ленчик вздрогнул, вскочил, и глаза у него чуть не лопнули: жопа в каске нависла над ним, придавила обвалом бесовского хохота.
Вышли пенсионеры по старости и состоянию здоровья – с перебитыми грабками и с костылями, с силикозными легкими и больными коленями; даже Сашку Новицкого выкатил батя в инвалидной коляске. Вышли банщицы и ламповщицы, поварихи, медсестры, врачихи, рукоятчица Зойка Изжога – знаменитая церберша на «Марии-Глубокой», и обличьем, и норовом, и заливистым голосом напоминавшая привязчивую собачонку. Уж при ней раньше времени на-гора выбираться не смей – всех учтет и запишет, кто на солнышко рвется до срока. Видно, крепко на весь мужской род обозлилась несчастная баба, и здоровые дядьки от нее – врассыпную: «Изжога!», чтоб за термос она никого не схватила, потому что иначе их как различить: номер табельный-то ни на лбу, ни на робе не выбит, а на рожу они при подъеме одинаково грязные, вот она на спасателе номер и смотрит.
Вышли братья Колесники – взрывники, бедокуры и клоуны, много раз за свои шутки битые до кровавых соплей. Старший Славка и младший Степан, что однажды вломился к бурильщикам с криком «А … оно все!» и с зажженным патроном ВВ – словно этот, блин, Данко с зажатым в руке осветительным сердцем. А до этого, главное, жаловался на свою проклятущую жизнь, на блядищу-жену и повисший на шее, как камень, кредит за машину (подмахнул, мол, не глядя, а там мелким шрифтом до хрена годовых). Шнур бикфордов сгорает со скоростью сантиметр в секунду – отразился в глазах десяти человек неправдиво всамделишный желтый огонь и пошел в зачаровывающий бешеный жор. Самым взрывом как будто и вымело из каморки людей, разорвав перепонки и обуглив ресницы, – ломанулись все за угол, вжались в породу и никак не поймут: где они?! Что, на том уже свете или все же на этом пока? И вот тут к ним дымящийся «боевик» залетает, а живой-невредимый Степаша виновато-опасливо так говорит: «Мужики, это самое… я передумал». Он, паскуда, патрон предварительно выпотрошил и закладочной массы в обертку насыпал, а потом обвязал эту «куклу» нарезанным на полоски гон-доном, так что от настоящего не отличишь, да еще перед этим их всех обработал психически. И страдал-то, блин, как – никакой Станиславский такого кисляка не состроит: «Ты чего, Степ, прибитый такой?» – «Да ничё…» Не пожалели молодых Степашиных зубов, долго били, раздумчиво, проникновенно, долго младший Колесник весь синий ходил, походя на опухшего от пчелиных укусов китайца, словно дурью башку прямо в улей и сунул. У Алешки Козлова, бурильщика, после этого начал подергиваться левый глаз – хорошо, не все время, а в минуты большого волнения.