Здесь жили поверхностные – презираемые ненастоящие, только бледные тени ежедневно спускавшихся в лаву подземных. «Выводить на поверхность» – это значит выталкивать из-под земли ослабевших, изношенных, отработанных, в общем, людей. Здесь все было навыворот. Человек – ну, мужчина – устремлен в высоту, ставит целью «подняться». Чем выше поднимаешься, тем шире становится поле охвата, влияния, господства твоего, тем большему числу задравших головы людей становится видно тебя, тем больше влюбляющихся, обожающих глаз на тебя устремляется. Всех копошащихся внизу – не то что под землей – ты можешь с полным правом презирать. Или, если угодно, жалеть. Или просто не видеть. По крайней мере, понимать, что сила – ты, а не они, что все, чего хочет мужчина (ну тупо не нуждаться, не зависеть, не терпеть), сбылось у тебя – не у них. Но здесь, в пределах этой, донбасской, аномалии, презрение было взаимным. Ну, оторвался от земли. А ты попробуй-ка спуститься под нее. Из объятий ее тесных вырваться. На поверхность подняться опять. Нельзя было взвесить, сравнить. Как плесневый хлеб для голодного и плесневый сыр для закормленного.
Вадим не вглядывался в очертания родного города – он видел его взглядом памяти. Похожее на увеличенный до циклопических размеров шахтный шкив и на круглый прозрачный витраж колесо обозрения над ужиным извивом Рябинки, над тополиным парком летчика-героя Талалихина; было время, когда этот парк, заповедник представлялся ему беспредельной лесною страной, и, ведомый родителями по центральной аллее к тележкам с мороженым, семеня между ними и прыгая по зыбким пятнам солнечного золота, он попадал в такую летнюю метель – из несметного множества неуемно роящихся тополиных пушинок, невесомо несущих семена новой жизни.
Мизгирев взглядом памяти видел бетонный приземистый куб Дома книги – в каждом городе СССР был такой, а потом его отдали под барахолку; похожие на многопалубные лайнеры рафинадные и голубые дома-корабли на центральном проспекте – конечно же Ленина; облицованный желто-коричневой плиткой двухэтажный роддом, а за ним трехэтажный приют престарелых и раненных в шахте – туда уползали от смерти подземные люди, несущие смерть в своих легких, оттуда отца отпустили домой умирать.
Мизгирев видел площадь 50-летия Октября с двенадцатиметровым Лениным, простершим руку на восход, и гранитным шахтером пониже, челюстатым, чубатым, с валунами и плитами мускулов, так смотревшим на Ленина, что понятно: во имя того перетерпит огонь; полыхавший стеклянным фасадом на солнце розоватый кубический Дом культуры «Горняк»: в колоссальном фойе проводились шумливые новогодние елки и вручались подарки – голубые кубышки-будильники, набитые «рот-фронтовскими» вафлями и шоколадными конфетами из Киева, всем поровну.
Панельные высотки улицы Стаханова с напоминавшими стеклянные аккумуляторы «торговым рядами»: «Салоном новобрачных», «Домом мебели», «Малышом», «Детским миром», «Уютом», универсальным магазином «Юбилейный» и одёжным «Руслан и Людмила».
Вереницы приземистых голубых, розоватых, охряных двухэтажных домов на Литейной – эти были построены пленными немцами после войны, от дождей и снегов полиняли до каких-то неопределенных цветов – цвета голого зада в общественной бане, цвета мертвого тела в синевато подсвеченном морге. А окна первых этажей так низко от земли, что можно заглянуть во внутреннюю жизнь, в облезлые кухни с кишками перестиранных детских колготок и набрякшими флагами бабских сорочек на провисших веревках; окна в спальнях задернуты наглухо, а подоконники уставлены цветочными горшками, зубчатыми алоэ, фикусами, кактусами, фарфоровыми статуэтками гуцулов и пастушек, светильниками в ярких абажурах, словно хозяева нарочно выставили все это «богатство» напоказ, превратив свои окна в витрины и скрывая за этим барахлом свою подлинную безотрадно-унылую, скудную жизнь.