Однажды ночью его понесло в поля за окраиной города, и он свалился в песчаный котлован. Нашли его через пять дней, и опоздали совсем чуть-чуть.
Эти пять дней: серое небо и песок, осыпающийся при попытках выбраться обратно. Осыпающееся небо. Серый песок. Попытка. Еще попытка.
Сейчас на месте того котлована стоит многоэтажный дом. И дети ковыряются в песочнице, открытой всем ветрам.
А Игорь заснул с сигаретой во время очередного запоя. У него было прозвище «Хо», из-за стихотворения:
«Хо! Что случилось со мной?!
Свой пионерский значок
я потерял в горных монастырях Тибета».
Однажды он прочитал «Чапаева и пустоту» и впал в двухмесячный запой. А в другой раз встретил негра-таксиста ночью в поселке Волгореченск под Костромой. После чего тоже запил. От изумления перед жизнью.
«Как такое возможно?!», – восклицал Игорь, открывая зубами пивную бутылку, на скрипучих качелях в осеннем парке, где грязь намерзла торосами, и листья хрустели под подошвой, как лед.
Хо! Что случилось с тобой? И как такое возможно?
Остальные поэты живы по сей день. Хотя давно ничего не пишут, только пьют со страшными обитателями чебуречных и станционных буфетов, теряя ненужный здесь дар речи и забывая о самих себе. Костромской самогон – вещь безнадежная.
Противостоять ему способна только память. И я помню. И несу в себе, как букет васильков, приколотый к сердцу, тех навеки девятнадцатилетних, мокрых мальчишек, которые плакали, ловили мыльные пузыри в чебуречной и однажды, когда я пыталась от них уехать, съели мой билет, не отходя от кассы.
Чужое дежавю
Мы ехали по ухабистой дороге, пропадая все дальше в поросшую черным ельником необитаемую уральскую землю. Нырки, прыжки, повороты – и монотонные повторы пейзажа, который, казалось, заново вырастал перед глазами с каждой новой высоты, будто мы кружили на месте, и время стояло столбом, как вода в карстовых провалах.
Мы тронулись из Перми сырым сероватым утром, и с тех пор освещение не менялось, день не наступал, и наше движение обозначалось только счетчиком, что накручивал уже третью сотню километров, да редкими дорожными знаками.
Цель нашего пути – деревня Кучино – тоже оказалась пришпилена к реальности одной лишь синей табличкой указателя – единственной внятной приметой этого места. Все остальное соскальзывало в беспредметную морось, из последних сил упираясь в жизнь гнилыми жердями и журавлями колодцев.
На краю деревни, казавшемся краем света, чувство угасания, сумерек мира становилось почти осязаемым. Репейник и обрывки колючей проволоки цеплялись за одежду. И казалось, нечто одушевленное тянется к нам из этой мерзлой грязи, присыпанной первым снежком.
– Когда мы приехали сюда первый раз, – сказала Татьяна Георгиевна Курсина, осторожно ступая по грудам битого стекла и ржавого железа, – неуютнее всего было от мысли, что на сотни километров – ни единой живой души. Но стоило так подумать – как мы увидели людей. Они ходили среди бараков и улыбались жуткими застывшими улыбками… Потом выяснилось, что часть помещений зоны занимает психоневрологический интернат.
Несколько полуразрушенных строений у деревни Кучино – это единственный в стране музей истории политических репрессий «Пермь-36». Историк Татьяна Курсина – один из его создателей и исполнительный директор.
В советское время зона «Пермь-36» имела особый статус. В этом лагере с двойной системой укреплений содержались настоящие враги режима, а не мифические японские шпионы. Здесь сидели лидеры национально-освободительных движений из союзных республик – некоторые были осуждены за вооруженные мятежи – а также известные диссиденты. Опасных заключенных этапировали в «Пермь-36» из мордовских лагерей, которые оказались недостаточно надежными: оттуда информация просачивалась заграницу.