– А пойдем ко мне в гости? – трещала меж тем Любка. – У меня ведь тоже дом есть! Правда, стеклы выбиты, зато крыша на месте. Или вам, духовным, с женщинами нельзя? Га-га-га! Только не обижайся! Это я так, к слову, я ж все понимаю! Пойдем, посмотришь, как мы тут живем! Или побрезгуешь?

– Пойдем.

– Правда что ли? Не шутишь? Ко мне? К Любке? Вот это номер!

Они подошли к завалившейся на один бок халупе. У приоткрытой двери белел нетронутый снег. Любка давно не вспоминала, что у нее есть дом.

– Кто ж тебе стекла побил? – спросил отец Константин.

– А бабы! – весело отмахнулась Любка. – За то, что мужики со мной путаются. А чего бы им не путаться? Я нрава легкого! А жена – как циркулярная пила, не успокоится, пока не перепилит.

Они с трудом отжали примерзшую дверь и вошли внутрь. Такого погрома отец Константин не видел даже в предназначенных под снос ветхих домах, где в детстве лазил в поисках кладов.

Он пошел, переступая через груды рухляди и пустых бутылок.

– Немного не прибрано, – виновато заметила Любка, отпинывая с прохода пустую коробку.

На подоконнике лежала припорошенная снегом пластмассовая погремушка. Отец Константин взял ее в руки и обернулся к Любке.

– Сынок у меня был, – жалобно сморщилась та. – В интернат отняли. А я его так любила! Покормить иной раз забуду – он и орет, бестолочь. Лежал бы тихо – вместе б жили.

Любка впервые за время их знакомства замолчала и как бы задумалась. Ее обветренное лицо, находившееся в непрерывном движении, приостановилось, и в нем внезапно проступили человеческие черты. Вострый нос, мелкие веснушки, мертвенно серые в скудном свете, сочившемся из разбитых окон. Глаза, действительно, были лисьи: желтовато-карие, холодные.

– Нравлюсь? – вскинулась Любка и с каким-то звериным кокетством поерзала внутри своей безразмерной оранжевой жилетки. – Эх, жаль! Такой молодой, а уже духовный! А то б мы с тобой зажгли! Чувствую я в тебе родную душу! Вот те крест! Будто сто лет знакомы!

Отец Константин положил погремушку обратно и осторожно стал пробираться во вторую комнату, по некоторым остаточным признакам опознаваемую как кухня. Там творилось нечто совсем невообразимое.

– Люб!

Любка выронила погремушку, которую с тупой настойчивостью трясла над ухом, и бросилась на зов.

– Люб, это что такое?

Любка дурашливо вскинула брови и вытаращила глаза.

– Он еще спрашивает! Не видишь что ли? Дерьмо!

– Как не видеть. Но зачем же прямо тут? Ведь стыдно!

– Ну, есть немного, – замялась Любка и вдруг просияла. – А ты поставь мне фанфурик – и стыда не будет! Ну, ангел, ну, святой-пресвятой, купи выпить, раз такой добрый.

– Люб, так это ж хорошо, что стыдно. Плохо, когда стыда нет.

– Ну, все – понес сомбреру, – сникла Любка.

– Что?

– И я про то же. Сомбрера это все. Из книжек непонятное. Для моей головы велико.

Отец Константин вздохнул.

– Так значит, не купишь? – уточнила Любка.

– Нет, Люба, выпивку я тебе никогда покупать не буду. Ты это, пожалуйста, сразу запомни.

– Ладно, командир, – Любка запахнулась в жилетку и с царственным видом двинулась к выходу. – Тогда ты мне не нужен. Пойду до щедрых кавалеров.


Вернувшись в свой сарай, отец Константин открыл дневник, долго дышал на застывшую ручку, морщился, мучительно думал и в итоге записал всего два слова: «Очень страшно».

Глава третья: первые шаги


Митя проснулся необычайно рано, разбуженный звуками давно начавшегося деревенского дня: под забором ругались два женских голоса, в лопухах надрывался петух, гулко громыхало ведро в колодце.

Митя вскочил, треснулся о низкий потолок и окончательно вспомнил, где находится. В круглом чердачном окошке стоял все тот же пейзаж из букваря, даже вчерашний конь белел, как нарисованный, на прежнем месте.