Вернувшись в Самару, она отучилась в ординатуре. И чтобы переоформить диплом с санитарного врача на акушера-гинеколога, ей надо было съездить на неделю в Москву. В это время ее отец заболел сепсисом. Антибиотиков тогда еще не было, лечили сульфаниламидами, да и тех не хватало. Мать могла бы их достать. Отец просил ее не уезжать и помочь ему, но она не захотела и уехала. Через три дня отец умер. Наверное, она чувствовала вину за то, что бросила его в таком состоянии. Но как я позже поняла, это была месть за унижение и стыд, который она пережила, живя на кладбище.
Ее сестра, моя тетя Люба, рассказала мне одну историю.
Когда матери было около сорока лет, они с тетей Любой поехали получить благословение от старца, живущего в скиту где-то в Горьковской области. Они обе зашли в низенькую избушку, в которой жил старец, и тот, как только их увидел, отшатнулся и, указывая на мать, закричал: «Убийца! Убийца!» Мать испугалась и выскочила из скита. Больше ни к каким старцам она не ездила. Как я поняла позже, эти слова «убийца» относились не только к истории с ее отцом. Убивать и испытывать удовольствие от убийства было ядром ее натуры. Приехав от старца, мать сняла со стены портрет ее отца, который висел в нашем доме. Он «колол» ей глаза, поэтому лучше «с глаз долой». Принять правду о себе матери было невыносимо, каяться она не умела, хоть и была внешне очень религиозной. Избавившись от портрета, она избавилась и от чувства вины. Мать постаралась внедрить его в меня, и это ей удалось.
Оглядываясь на ее жизнь, я с удивлением вспоминаю, что в ее доме никогда не было ни цветов, ни домашних питомцев. У нее не было ни одной подруги, никогда не было никаких дней рождений и посиделок. Она за всю жизнь не прочитала ни одной книги, за исключением Евангелие. И даже я не помню ни одного случая, чтобы мать плакала. Как будто бы ее мало что трогало и волновало по жизни. Она была полностью удовлетворена своей одинокой жизнью. Моя сестра сбежала от нее замуж в Москву и общалась с ней только по телефону. Отец ушел от нее к другой женщине. Он называл ее барыней за то, что она всегда ходила, задрав нос, и не просила, а приказывала домашним, что делать по дому. Она прожила до девяноста лет, тридцать из которых жила одна. Выйдя на пенсию в шестьдесят три года, она еще почти тридцать лет проработала в церкви, продавая просвирки.
Религиозность в ней обострилась где-то к сорока годам. Мать стала часто ездить в церковь, а после шестидесяти так каждый день. Церковь для нее была как наркотик. Она ездила туда к шести утра через весь город почти тридцать лет. Я ее как-то спросила: «Зачем?» Она ответила, растягивая слова: «Де-е-ень-ги!» Ей платили три копейки там. Навряд ли это был главный мотив. Однажды я пришла к ней в церковь по какому-то делу. Она сидела в каморке под лестницей, торговала просвирками. Каморка была застеклена, и окошечко для передачи денег находилось очень низко, так что человеку приходилось наклоняться, перегнувшись пополам, чтобы просунуть деньги в окошечко и что-нибудь спросить. Со стороны это выглядело так, как будто люди кланяются моей матери и дают ей деньги. Вот это и был главный мотив – получить поклонение.
Под этой лестницей она и просидела почти тридцать лет. Здесь она получала власть над безутешными людьми, пришедшими сюда, как правило, в горе и несчастье. Тут она расправляла плечи и указывала им, что им делать, могла и нагрубить. Убитые горем люди все ей прощали. Она потому и прожила девяносто лет, что умела находить беспомощных людей и управлять ими. Я была для нее таким беспомощным существом, которым она управляла пятьдесят лет. Как ей это удалось? Ответ на этот вопрос я нашла намного позже.