17.35–18.15

В течение сорока минут Собаку приводят в чувство. В него вливают водяру, и по каким-то законам физики Собака, наполняясь ею, всплывает на поверхность, говорит всем привет, его тоже приветствуют все присутствующие, с возвращением тебя, пионер-герой Собака Павлов, клево, что ты вернулся к нам, нам тут тебя так не хватало, ага, говорят присутствующие, то есть Вова и Володя, мы просто должны были тебя откачать, чтобы еще раз посмотреть в твои, хоть и пьяные, но все равно честные глаза, чтобы ты нам сказал, за что ты так ненавидишь рекламный бизнес в целом и нас с Володей, – говорит Вова, – в частности, что мы тебе сделали, что ты нас так беспонтово кинул, исчезнув с очень важной, к слову, корреспонденцией, за которую, если бы мы могли, мы бы тогда дважды оторвали яйца. И так между ними идет такая себе дружеская беседа, знаете, как оно бывает, и Собака полностью возвращается в мир, из которого его едва не вышвырнула его же собственная душа, он озирается вокруг и прислушивается: форели лежат где-то на глубине, злой золотозубый ангел в белом халате и капроновых чулках тоже отлетел, рекламщики Вова и Володя затащили его куда-то в зелень за металлические покрашенные в белое киоски и щедро поят водярой. Социум требует компромиссов.

18.15

Почему они никогда не приходят на стадион вовремя, когда там звучат марши и приветственные речи клерков от муниципалитета? Во-первых, они, как правило, приходят не совсем трезвые и уже плохо ориентируются во времени, иногда они вообще плохо ориентируются, не то что часы, они времена года не различают, всегда то в теплых свитерах под палящим солнцем, то в мокрых футболках под первым снегом. Во-вторых, перед матчами происходит какая-нибудь лотерея, а в лотерею они не верят, тут и говорить не о чем. В-третьих, их тоже можно понять – когда тебе 19 и ты заползаешь в свой сектор, и все – милиция в том числе – видят, в каком ты чудесном возвышенном состоянии, что может более возбуждать тебя? Потом, когда ты вырастешь и станешь работать в банке или газовой конторе, когда с реальностью будешь общаться по телевизору, а с друзьями – по факсу, если у тебя будут друзья, а у них – факс, тогда, конечно, тебе похуй будет такая штука, как пьяный тинейджерский драйв, который сносит башку и бросает тебя на все амбразуры мира, когда глаза увлажняются от возбуждения и кровь под ногтями останавливается от того, что вот несколько сотен человек наблюдают, как они заходят в сектор и ищут свои места, и даже кого-то несут на плечах, называя его почему-то собакой, время от времени роняют его между рядами, но упрямо и настойчиво подбирают и тащат на заветные места, подальше от постовых, от продавщиц мороженого, вообще – подальше от футбола, как они его понимают.

18.25

В очередной раз в чувство Собака Павлов приходит уже на стадионе, хорошо так сидим с друзьями, думает он, на скамейке, где-то под какими-то деревьями, которые шумят и качаются во все стороны, нет, вдруг думает он, это не деревья, а что тогда?


Через несколько секторов, слева от них, под тяжелым июньским дождем сидят фанаты противника. Их несколько десятков, они приехали с утра на вокзал, и за ними целый день таскается несколько патрулей, на стадионе им отвели отдельный сектор, в котором они печально машут размокшими и набухшими знаменами. Еще до перерыва наши, недовольные результатом и погодой, прорывают кордон и начинают их бить. Снизу, с поля, подтягивается рота курсантов-пожарных, милиция в конце концов не придумывает ничего лучше, как выпхнуть всех со стадиона, и начинает оттеснять народ к выходу, пока еще идет первый тайм; все, понятно, забывают про футбол и начинают болеть за наших на трибунах, команды тоже больше интересуются дракой, чем результатом, интересно все-таки, непредсказуемо, тут на поле и так все было понятно – кто-то под конец обязательно игру сольет, а там – гляди, какая-то борьба, прямо тебе регби, вон и пожарные уже по башке получили, а тут и тайм заканчивается и команды неохотно тащатся в туннель, милиция выносит последних гастролеров, так что когда игра возобновляется, сектор уже пустой. Только растоптанные и разорванные знамена, будто фашистские штандарты на Красной площади, тяжело лежат в лужах, наши, кто уцелел, довольные возвращаются в свои сектора, наиболее стойкие и принципиальные болельщики едут на вокзал – вылавливать тех, кто будет возвращаться домой; и тут, где-то на пятнадцатой минуте второго тайма, на трибуны забегает еще один гастролер – совсем юный чувак, растрепанный и промокший, где он был до этого – неизвестно, но вот он уж точно все самое интересное пропустил, он вбегает и видит следы побоища и рваные знамена своей команды и никого из друзей; где наши? – кричит он, обернувшись на притихшие трибуны, – эй, где все наши?! – и никто ему ничего не может ответить, жаль чувака, даже ультрасы замолчали, оборвали свое тягучее «судья-пидо-рас», смотрят смущенно на гастролера, неудобно перед чуваком, и правда – как-то нехорошо вышло, и чувак смотрит снизу на притихшие сектора, и смотрит на мокрое поле, на котором месят грязь команды, и смотрит в холодное и малоподвижное небо и не может понять – что произошло, где пацаны, что эти клоуны с ними сделали, и поднимает погнутый пионерский горн, в который до этого дул кто-то из его павших друзей, и вдруг начинает пронзительно свистеть в него, плаксиво и отчаянно, так, что аж все охрене-ли – это же надо, свистит, отвернувшись и от поля, и от ультрасов, и от притихших и пристыженных пожарных, свистит какую-то свою, лишь ему одному известную, громкую и фальшивую ноту, вкладывая в нее всю свою храбрость, всю свою безнадегу, всю свою чисто пацанскую любовь к жизни…