Первые его попытки выступить перед широкой публикой были довольно плачевны. Нигде, вероятно, красноречие не ценилось так высоко и вместе с тем так тонко и так строго, как в афинских народных собраниях, где каждый был если и не всегда патриот или проницательный политик, то, по крайней мере, отличный знаток и любитель искусства во всех его видах. Между тем, трудно было бы встретить оратора, более плохо подготовленного природою к своей роли, нежели Демосфен. Хилый и узкогрудый с раннего детства, он совсем не был способен на те усилия, которые требуются от оратора, выступающего в больших и многолюдных собраниях: его тихий и слабый голос, легко переходивший в фальцет, прерывался болезненной одышкой, его речь, и без того невнятная и неровная, уродовалась еще неприятной картавостью и нечистым произношением, а нервозность и нерешительность часто заставляли его комкать целые фразы, вызывая нечто вроде заиканья. К тому же его жесты и общая манера держаться на трибуне далеко не отличались величием и красотою: он имел привычку подергивать плечом, нескладно размахивать руками и двигаться взад и вперед с угловатой неловкостью. Неудивительно, что его первое выступление на публичной эстраде было встречено всеобщим хохотом и шиканьем, заставившими его умолкнуть и исчезнуть. Он, однако, не пал духом и с удвоенным рвением принялся за исправление своих недостатков. Древние биографы передают нам в подробности средства и приемы, которые он употреблял с этой целью. Деметрий Фалернский уверяет даже, что он слыхал их от самого оратора; но насколько эти рассказы правдоподобны, – мы все-таки не решимся сказать. Для укрепления легких он будто бы взбирался по несколько раз в день на гору, стараясь как можно реже и глубже дышать; для расширения голосовых связок он произносил длинные декламации, стоя на берегу моря и стараясь звуком своего голоса заглушить шумный прибой волн, а для приучения языка к чистому произношению он набирал мелкие камешки в рот и в таком положении произносил целые тирады. С целью же выработать приличную жестикуляцию он запирался на целые месяцы в подземную хижину, где никто не мог ему мешать, и там с полуобритой головою – дабы не могло быть искушения бросать занятия и выходить на свет Божий – упражнялся перед зеркалом, изучая малейшие свои движения и подвесив над своим плечом заостренный меч. Вероятно однако, что и этих необычайных усилий было недостаточно, потому что, когда он сделал вторичную попытку выступить перед публикою, он потерпел такое же фиаско, как и в первые раз. Укутав голову плащом и сгорая со стыда и обиды, он пробирался домой с целым адом в душе, терзаемый отчаяньем, оскорбленным самолюбием и ненавистью ко всему и вся. Он решил отказаться от своей любимой мечты, но, к счастью, его нагнал, говорят, известный в то время комический актер Сатир, который, заметив, как много гения проглядывало в этих жалких дебютах, решил ему помочь и указать, в какую сторону надлежит направить свои усилия. С судорожной страстностью стал Демосфен рассыпаться в жалобах на несправедливость судьбы, которая так скупо относится к человеку, уложившему все свои силы в любимое дело. “Это верно, – ответил умный актер, – но не прочтешь ли ты мне чего-нибудь из Еврипида и Софокла?” Демосфен с охотою исполнил его желание, и, когда он окончил, Сатир прочел то же самое, но с такою плавностью и выразительностью дикции, с такой безыскусственной и, вместе с тем, тонкой жестикуляцией, что Демосфен долго не мог опомниться от изумления и, наконец, понял все свои недостатки. Опять начались прежние занятия в пещере и на морском берегу, но на этот раз с большими шансами на успех, нежели прежде. Понятно, однако, что одной внешней стороной ораторского искусства занятия Демосфена не ограничились: с такою же основательностью и терпением трудился он над выработкою языка, стиля и логической формы, которые так высоко ценились в эпоху, жившую традициями софистов. С неимоверным прилежанием изучал он лучшие существовавшие тогда сочинения по риторике, вроде знаменитого “Руководства” Исократа (предание о том, что он многим был обязан “Риторике” Аристотеля, не заслуживает доверия, – хотя бы уже потому, что сочинения этого философа были редижированы значительно позднее), семь раз кряду переписывал он Фукидида, этого бесподобного мастера выражать целые мысли в одном сжатом и сильном, подобно граненому алмазу, слове, и тщательно заучивал содержание слышанных или читанных им речей, стараясь проникнуть в глубь логического течения аргументов, обдумывая при этом каждый оборот, каждое выражение, каждое слово. Его старания в конце концов увенчались успехом, и после некоторых попыток, носивших следы чужих влияний, он сделался оратором, какого мир не знал ни до, ни после него.