голос еще стоя в прихожей, и сердце ее тотчас сжалось. Сако обрадовался, увидев жену и сына, но сразу же потушил в себе радость и изобразил равнодушие. Седа заметила его показное безразличие, но виду не подала – их ссорам за последние пару лет не было конца. Она тепло поздоровалась с Рубо и попросила разрешения присоединиться «к их маленькому застолью». «Хорошо выпили?» – добавила она, садясь между Рубо и Ниной. «Всего по стаканчику», – ответил Рубо. «Это видно», – сказала она, кивнув на мужа, развалившегося в углу стола. Седа оценивающе оглядела Рубо, обратив внимание на белую рубашку, и спросила, когда он вернулся. Все неловко рассмеялись. «Если что, – ответил Рубо, – я готов рассказать об этом и в третий раз». И он в третий раз рассказал историю, которая от повторения к повторению становилась все правдивее – как и всякая история. Седа, в отличие от Нины, слушала Рубо внимательно, но ее мужественное спокойствие покинуло ее, когда она узнала о смерти Петро; чувствуя, что ей трудно совладать с собой, она выпила с ними по рюмке, но лицо ее все равно дрогнуло, на глаза навернулись слезы. И тогда Нина впервые поняла, чтó случилось, а Сако еще острее почувствовал, что этого уже не изменить, и дети смотрели на родителей, не понимая, отчего такое выражение на их лицах, и только Рубо сидел, отвернувшись от всех и прикусив губу. Скованность, окутавшая комнату, отступила, когда Седа, вытерев слезы, бросила взгляд на рюмки и сказала мужу с внезапной нежностью: «Сако, налей еще».

Они допили бутылку, обсуждая горькую судьбу Петро и положение его несчастных родителей. Уже стемнело, Рубо собрался уходить. Сако проводил его до дверей, договорившись назавтра встретиться у Голубой мечети. Проводив Рубо, он поглядел, как Нина с Седой убирают со стола, как дети мешаются у них под ногами, и укрылся от всех в спальне. Он уселся у окна, облокотившись о деревянный стол, и раскурил сигарету. Сладковатый после водки табачный дым наполнил легкие. Он выдыхал его в форточку и, провожая взглядом, думал, где все-таки была Седа. Но ему не хватало смелости додумать эту мысль, и она сменилась другими. «А о Петро не забыл подумать? – спросил он себя и ответил: – Забыл». Теперь он думал о Петро. Человек-жизнь, человек-движение, человек-цель. «Надо навестить его родителей», – произнес он, опустив голову. Родители. Сладкое слово. Сквозь сигаретный дым пробилось воспоминание. Ему семь или восемь лет. Отец – невысокий, крепкий, энергичный, с глазами, вечно полными горечи, – берет в дорогу свежую гату и круто посоленную краюху матнакаша, набирает воды во флягу, гладит дочь по голове, обещая скоро вернуться, сажает сына на ишака и отправляется в город. Всю многочасовую дорогу он рассказывал ему истории: о черной церкви, в честь которой назвали соседний город[17], о бедолаге Несо, которого привязали к столбу за воровство[18]. «Старый дурак, рассказываю тебе то, что другие расскажут лучше», – проронил отец. Отец. Горожанин поневоле и крестьянин по духу. Родился в оковах, чтобы обрести свободу. Он шел, поглаживая осла по голове, спрятав другую руку за спину. В туфлях, изношенных до дыр, в бесформенном свитере поверх рубахи он выглядел как пастух, чабан, но Сако знал, что отец – самый чувствительный человек в округе. Он не знал никого, кто бы настолько дорожил своей независимостью. Кто был бы так предан вере в рай на земле. В расцвете сил, в годы оттепели, когда над империей пробились обманчивые лучи солнца, отец оставил должность на химзаводе с гарантированной жилплощадью и спустился в близлежащую деревню: учить крестьян грамоте. «Слишком внимательно читал Маркса», – говорили одни. «Ему никто не дает», – потешались другие. А третьи – товарищи по Политеху – кричали в спину: «Куда ты, дурак, собрался?» – «Буду учить крестьян письму и чтению», – отвечал он. Ему не верили. Смеялись вслед. А он не шутил. Он мечтал, чтобы каждый ребенок на армянской земле прочитал Туманяна