Да уж, последние месяцы жизнь Ивана Павловича была нехороша. Он стал замечать, что мироздание к нему не благоволит. Чувствовал, что время и пространство пытаются его из себя извергнуть, переместить по строке, причинить двойное тире, сугубо вынести за скобки, а возможно, и дать сноской: «Такой-то умре и погребен такого-то числа в слепящий полдень».
И никого на могилке одинокого И. П. Л. Только ветер и солнце. Только годы жизни на некрашеной фанерке да оплавленная солнцем конфета «Стрела» в темно-золотистой фольге – своеобразная дань оригинальности умершего. В пластиковом стаканчике печально накренились сто граммов водки. Они предназначены как бы даже не самому человеку, а его душе, которая, согласно марксистской мистической традиции, после смерти нуждается не в молитве, но именно в небольшом количестве водки и двух-трех конфетах.
Повсеместно для этих целей используют конфеты системы карамель, которые в сочетании с теплой водкой сами по себе способны свести в гроб кого угодно. Тем не менее без водки и «Рачков» душа человека, родившегося в этих тенетах, не в состоянии перейти границу, пролегшую между жизнью и смертью.
Разлучившись с телом, душа не верит в это. Бродит между родственников, рассматривает, трогает за локти и зубы, залезает пальцами во рты, извергающие в мир потоки тоскливой благостной мути, дергает покрытые беловатым налетом языки. Тщетно. Окружающие мертвы. Но только после того, как все направятся к автобусу, водитель которого прогревает мотор на центральной аллее кладбища, умерший вдруг осознает, что не сможет вместе со всеми поесть горячего жирного борща с мясом.
И тут уместными как раз оказываются оставленные на могилке стаканчик водки и две-три конфеты. Невидимый садится на свежую землю, которая под ним не подминается, берет пластиковый стакан и пьет, в одночасье сильно хмелеет, но водки в стакане не становится меньше. А съеденная карамель, застрявшая между зубов приторными рыхлыми кусочками, опять лежит у креста. Очень, кстати, удобно. «При жизни бы так, – думает он машинально, – сколько денег ушло на водку да на, мать их, «Рачков»!
Левкин закрыл лицо ладонями. Он с легкостью мог перечислить всех, кто появился бы на похоронах. До мельчайших подробностей знал, о чем говорили в небольшой, но разношерстной толпе. Две-три слезы обнаружила полуженщина-полурыба. Остальные, как говорится, честно въезжали в тему. Впрочем, и веселья особого не было. А чего радоваться? Травы никто не курил, а тащиться за город на кладбище невесело. Не забавно стоять под веселым и хлестким ветром, комкать шляпу, делать задумчивый вид. Неприятно ступать добротными европейскими ботинками в весеннюю украинскую грязь, разбивать в лужах отражение неба, щуриться на яркое солнце, под сурдинку видеть сны о долгах, о работах, о том и о сем. С недоумением изучать портрет Левкина. Не верить, что этого чудака больше нет на свете, и хмыкать недоуменно, все хмыкать и хмыкать. А потом пить водку, хлебать горячий борщ и думать, что, слава богу, перед смертью не мучился, не болел.
«Да и не умирал вовсе», – сказал Левкин, – сумрачно глядя в слезящееся каплями окно усадьбы. Нет, не умирал! И не хоронили его в этой могилке, потому что Иван не позволил бы себе покинуть тело, отправившись в неизвестность, не проверенную через словари, через перекрестные ссылки, не заявленную в библиографических каталогах. Левкин терпеть не мог сносок, эпитафий, списков использованной литературы, а также ссылок на иностранные источники, которые нельзя было проверить через Интернет.
О, как он не любил сноски в текстах, особенно переводных! Их нужно было не только перепроверять, необходимо было вникать в суть дела. А эту суть часто даже сам автор понимал плохо. Не говоря уже о тех случаях, когда сноска ставилась не автором, а вообще неизвестно кем. Болваном каким-то! Переводчиком, первым редактором, который сидит в своей Баварии, мерзавец, пьет пиво и ни хрена работать не хочет.