Иван помолчал, с интересом рассматривая белого как мел тестя. «Я могу предположить, что именно свинктер – это то, чего не хватало вам всю вашу жизнь. Именно он грезился вам в ваших юношеских мечтах и фантазиях. Именно его, в сущности, вы хотели бы видеть своей супругой и матерью своих детей. Но это, к сожалению, никак не осуществимо! Ну как, в самом деле, может государство, это ли, другое, – сами понимаете, нам в нашем ученом споре это совершенно не важно – разрешить людям, мужчинам ли, женщинам ли, вступать в официальный и нерасторжимый на небесах союз со свинктером? Вы можете себе это представить? И я не могу. Хотя, кажется, вам и грезилось бы что-то в этом роде. Звучит Мендельсон. «Уважаемые родные и близкие брачующихся! Сегодня две голубки, две ласточки, два белых невинных зайчика, два существа, сущности, мать их, две самости, до сего дня скитавшиеся в янтарной бессмысленности бытия, наконец слепились в одно целое! Согласны ли вы, Михаил Эдуардович N-ский, и вы, Свинктер Оргазмович Узкоходов, любить друг друга, пока смерть не разлучит вас?!» Впрочем, – добавил Иван после секундного раздумья, – это порой уже случается в более развитых странах. Но мы не об этом.

Маргарита Тимофеевна, а что вы молчите, расставив ноги? Что ж вы ничего больше не рассказываете нам о дырках? Ведь эта тема, кажется, еще десять минут назад вас так волновала. Странно, что сейчас вам нечего сказать. А вы, Зина, – он стремительно повернулся к теще, – не желаете нам поведать, как решили однажды вернуться домой, ощутив на улице внезапную слабость? – Левкин озабоченно покачал головой. – Вам и впрямь стало дурно. Так бывает у диабетиков. Вы постояли минут пять у калитки, потом присели на лавочку и так провели еще одну минуту, пока не поняли, что сегодня лекции у третьего курса отменяются. Дурнота не проходила. Напряженно вдыхая через нос сосновый блаженный запах, вы медленно отправились домой. Вошли, бросив сумку в прихожей, и быстро прошли через все комнаты на звук несомненного совокупления, который вами, конечно, был сразу узнан и правильно истолкован».

«Иван, прекрати наконец!» – вступилась за родных и близких Марина.

«Отчего же?!» – Иван упал в кресло, закрыл глаза, продолжая видеть внутренним зрением крупные детские слезы тогдашней Зины. Она была моложе на пятнадцать лет, стройнее и печальнее. В сущности, еще совсем не старая, очень приятная женщина перехватила себе ладонью рот, стараясь даже не дышать. Ей было так больно, как было только однажды в жизни. Во время родов. Но, в отличие от той боли, эта боль не обещала прекратиться никогда. И добрый толстый гинеколог не стоял рядом, не кричал с поразительным азартом: «Тужьтесь, тужьтесь, Зиночка! Вы молодец! У нас уже почти получилось!»

Да и получившийся в результате этих мучительных родов младенец, некое духовное образование с печальными мохнатыми, немного гноящимися глазами, не собирался взрослеть. Он с тех пор не покидал этих комнат. Глядел багровыми глазами на жителей старого интеллигентского дома. Ел по ночам котлеты по-киевски, под утро хлебал диетический киселик прямо из кастрюли. Холодильник распахивал настежь. Никогда не выключал ночник. Мочился мимо унитаза голубой струей, фальшиво насвистывая Вивальди. Иногда в ночи расхаживал по комнатам и декламировал стихи. Что-то в том духе, типа, «Маргарита, Маргарита, членом к счастью пригвоздита, дребезжало сердце Зины, как усталая дрезина». Вполне невинные и бессмысленные строчки. Именно их Левкин принялся напевать, прикрывая глаза…

Дом сначала никак не мог привыкнуть к этому младенцу, но потом усвоил его в себя, принял. По ночам возвращал из обходной галереи в комнаты, там было потеплее, скрывал от него входную дверь, чтобы тот не ушел и безвозвратно не затерялся среди страшного бескрайнего мира. Рассохшимися балками, стенами и ставнями напевал ему колыбельные песни. И младенец порой засыпал.