Демидов с зубовным скрежетом чертыхнулся, тряхнул челобитную, словно живого человека за ворот, пожевал черные губы. И не сдержал-таки кипевшего в душе гнева, выкрикнул:

– Ах сучьи дети! Ах злоумышленные тати! Государыне жаловаться! Вот доберусь я до ваших своевольных атаманов, загривки облысеют!

Дворецкий Антип и Иван Пафнутьев молчали, опасаясь вставить неосторожное и неуместное слово.

«…Оставшей той Ромодановской волости крестьяне принуждены платить за вывезенных сородичей подушные деньги и всякия государевы поборы, коих числом плотица на год по полторы тысячи рублев и от того той Ромодановской волости крестьяне пришли в самое крайнее разорение; також землю и луга все удобные места немалое число десятин отнял по себя, а сеял оною землю нашим крестьянским хлебом несколько сот четвертей[3] безденежно насильством…»

– Ехиднины выродки! – снова не сдержался Демидов, опустил челобитную на колено, уставился взором в дальний угол, где стояло пустое плетеное кресло.

– Дозвольте мне читать, батюшка Никита Никитович. – Антип бережно покашлял в кулак. – Поберегите драгоценные глазки от пакостного мужицкого писания…

– Цыть, ты! – сорвался на крик Никита Никитович. – Еще и тебе знать бы, как безумные холопы хозяина лают! – поднял челобитную, вгляделся в строчки, уже читанные, нашел продолжение.

«Ежели б та Ромодановская волость не поблизости состояла города Калуги, которые той волости крестьяне за высочайшей имя Христова от народного подаяния пропитание имеют от того города. Ежели кто на ево работу малейшим чем умедлеет, то тот Демидов прикащикам своим повелевает немилостиво бить тех крестьян, растянув на сани, кнутьем; от тех ево побоев многое число помирают до смерти…»

Глаза Никиты Никитовича запрыгали по строчкам, и он с трудом заставил себя сосредоточиться на чтении: то великое его счастье, что неразумный воевода не успел отправить курьера в Петербург и челобитная не попала в руки матушки-государыни или в Сенат. Быть бы великому розыску над ним. И немалый убыток претерпел бы в деньгах, умасливая сенатских допросчиков!

«…Також на рудной ево работе работали несколько сот человек, от той работы у означенной ево кобке не малое число человек от той работы от тягости померло. А ныне оставшие той волости принуждены по бедности своей житие объявить Вашему Императорскому Величеству. Також о разорении ево и мучении пошли от той волости просители к всемилостивейшей государыне с четыремы челобитными, на которые ожидаем соизволения от всемилостивейшей государыни милостивого указу, с женами и з детьми означенному Демидову в послушании быть не хочем…»

Далее писалось о потайной пытошной на Дугненском заводе. Демидов нервно закомкал не дочитанное до конца объявление ромодановских крестьян, стукнул кулаком о подлокотник: огласили, разбойники! На весь белый свет огласили запретное!

– Ты, Ивашка, – и скрюченным пальцем ткнул в канцеляриста, – объяви мне: сказывал ли пойманный вор Алфимов о протчих челобитчиках? Кто они и где теперь шастают?

– О том ему будто бы не ведомо, ваша светлость, – ответил Пафнутьев. – Семен Алфимов схвачен в Питербурхе на дворе сиятельного господина генерал-прокурора и кавалера князя Никиты Юрьевича Трубецкого, намеревался ему то злопакостное челобитье подать в руки для оглашения пред государыней. Пытан в канцелярии Сената и с пытками показал, што протчих челобитчиков в столице не успел повидать. На том и здесь, в Калуге, упрямо запирается.

«Три змея лютых ползают округ государева дворца. – Никита Никитович выдохнул с присвистом, рука со скомканным челобитием потянулась к груди – ныло сердце. – И кто-то ведь надоумил вора Алфимова сунуться в двор светлейшего князя, к генерал-прокурору… Моими серебряными рублями доносчики дорогу себе мостят по столице, дорываясь к государыне! А здесь злохитростный воевода им во всем потворствует!»